На следующий день Восьмеркин с Тремихачем занялись ловлей рыбы со шлюпки у выхода из пещеры. Нина готовила обед. А Калужский с Чижеевым приготовили сорок литров горючей смеси и залили ее в баки «Дельфина».
После обеда Николай Дементьевич, засветив «летучую мышь», уселся за свой стол вести какие-то записи. Восьмеркин с Тремихачем улеглись отдыхать. Чижеев с Ниной могли побыть наедине. Они пробрались на наблюдательную площадку.
Тесно прижавшись друг к другу, моряк и девушка, словно зачарованные, смотрели на золотистые тени, то вспыхивавшие, то погасавшие на западе. Там небо обволакивалось перистыми облаками и сиреневым маревом. Потом сразу сбежали все багровые отблески, и море стало темным. От этого и ветер словно притих, и чайки куда-то исчезли. Только где-то в стороне морской прибой перекатывал гальку, словно свинцовую дробь. Но этот неумолчный шорох моря до того был привычен, что он точно и не нарушал тишины.
Вдруг что-то черное и большое вынырнуло из глубины в какой-нибудь сотне метров от пещеры и со слабым всплеском исчезло. А через секунду или две на гладкой поверхности моря будто показался край черного колеса с лопастями, прокатился под водой и скрылся. Затем сразу появилось три таких колеса. За ними еще и еще… Казалось, что под водой заработали какие-то странные мельницы.
– Дельфины на охоту вышли, – сказала Нина. – Они иногда в нашу пещерную речку заскакивают, рыбой поживиться. Мы за все время штук двадцать убили.
– Жаль их бить, – сказал Сеня. – Веселые животные. Другой раз в море никого не встретишь, только дельфины и порадуют. Люблю смотреть, как они ухарски носятся и кувыркаются прямо под форштевнем.
Поздно вечером в пещере раздался звонок.
– Витя пришел, – сказал Николай Дементьевич и, захватив автомат, пошел к выходу.
Вскоре он вернулся с запыленным и уставшим парнишкой, принесшим письмо от Кати.
Тремихач молча прочел это письмо перед фонарем и, скрывая волнение, попытался свернуть шесть тонких листков в первоначальное положение, но не смог: пальцы будто стали чужими.
Письмо было таким, что могло возмутить и наполнить болью любое русское сердце. Боясь, как бы содержание этого письма не натолкнуло моряков на необдуманные поступки, Виктор Михайлович попытался пересказать его своими словами. Но этим лишь вызвал недоверие к себе.
Одно только сознание того, что мичман с салажонком живы, что их ждет мучительная смерть, так взволновало Восьмеркина с Чижеевым, что они отказались от ужина и не могли говорить ни о чем другом, кроме как о спасении товарищей. Полагая, что Тремихач скрыл самое важное, они упрямо настаивали:
– Дайте в проводники Витю. Мы сами уговорим партизан напасть на поселок. Прохлаждаться здесь нам нельзя.
Пришлось письмо прочитать вслух, и не самому Тремихачу, а передать его Чижееву. При этом Восьмеркин поместился за спиной друга и внимательно следил, чтобы Сеня ни одного слова не пропустил.
Письмо начиналось с просьбы, видимо, вконец отчаявшейся девушки.
«Дорогой Виктор Михайлович! Заберите меня. Не могу я больше! Нет никаких сил, я с ума сойду без вас. Никогда еще мне не было так мучительно трудно.
Проклятый Штейнгардт не дает покоя. Я, писала вам, что, на горе свое, привлекла его внимание. Если бы вы знали эту мнительную жабу с обрюзгшей мордой и стеклянными глазами навыкате! До чего унизительно и тяжело разговаривать с ним и делать вид, что он не вызывает у тебя отвращения, доходящего до тошноты! Но я вынуждена играть, иначе – провал.
Пользуясь тем, что он здесь и старший морской начальник, и комендант, и зондерфюрер, Штейнгардт делает с людьми все, что захочет. Хотя я детский врач, он перевел меня в санитарные наблюдатели на пристань и объявил своей личной переводчицей. Делать мне буквально нечего. Единственное и самое противное занятие – это торчать у него на глазах. Он даже ко мне домой может зайти в любое время и цинично объяснить свой приход желанием изучать русский язык.
Я сношу его ухаживания, лгу ему, как могу, но это не может продолжаться без конца. Он уже косо и с подозрением поглядывает на меня, обвиняет в неискренности и, чтобы сломить во мне дух сопротивления, таскает на допросы в качестве своей переводчицы, хотя и без меня понимает русский язык. Он умеет выматывать душу.
Несколько дней тому назад дозорными катерами были захвачены в море мичман и молодой матрос. Их сняли с парусного баркаса и доставили к нам в бессознательном состоянии.
Моряков допрашивал сам Штейнгардт. И я переживала пытку, не меньшую, чем они. Мне сначала предложили сказать пожилому мичману:
«Если вы точно укажете на карте, где базируются черноморские корабли, и сообщите, с какой целью выходили в море, с кем вели бой и как очутились на баркасе, то спасете себя и вашего подчиненного. В ином случае – будете расстреляны, как шпионы».
Моряк смерил меня презрительным взглядом и с непостижимым достоинством сказал: «Шпионов ловят переодетыми, а мы и сегодня стоим перед вами в военно-морской форме. Нас могут судить только как пленных. Скажите этой жабе в очках, что мною выбран расстрел».
«Это ваш окончательный ответ?» – спросила я по требованию Штейнгардта. Я очень боялась, что моряк сейчас заколеблется, что он захочет жить и чем-нибудь выкажет свою слабость. Но он был тверд и даже заподозрил меня в неточной передаче его слов:
«А ты что же, русский язык перестала понимать? Передай своим гадам, что мичман Савелий Клецко никогда перед врагом флага не спускал и расстрела не боится. В точности передай. Не выдумывай фиглей-миглей».
Старика сразу же увели, а молоденькому раненому матросу предложили сесть. Но он, хотя его и качало от слабости, ответил:
«Меня незачем приглашать садиться. Можете увести и поставить рядом с мичманом. – И потом повернулся ко мне: – Слушай ты, шоколадница! Просемафорь фрицам, что матрос Константин Чупчуренко желает разделить участь товарища. Ясно? Предателя из меня не сделают».
Матроса уговаривали долго. Ему сперва обещали немедленную помощь врача, а после излечения – полную свободу. Потом соблазняли деньгами и, наконец, начали угрожать пытками и виселицей. Но, видя, что он даже губу прикусил, чтобы не проронить лишнего слова, сорвали бинты и начали стегать плеткой по ранам так, что кровь брызгала во все стороны. А он молчал, пока не упал без сознания.
Затем снова привели старика. И я, как подлейшая из подлых, вынуждена была лгать ему:
«Запирательства ваши уже бесполезны, – переводила я слово в слово гнусную ложь Штейнгардта, а зондерфюрер следил за интонациями моего голоса. – Матрос Константин Чупчуренко нам все рассказал. Мы только хотим уточнить сведения…»
«Врете, собаки! – прервал он меня. – Матрос Чупчуренко – мой воспитанник. Он не может быть предателем».
Как я была благодарна ему за неистребимую веру в своего человека! В этот момент я увидела вас, Виктор Михайлович, и как бы услышала голос: «Крепись, Катя, мы в тебя верим, ты выдержишь эту пытку».
Что было дальше, я не сумею в точности передать. Такое бывает только в тяжелом, кошмарном сне. Если можно балансировать на грани сознания и сумасшествия, то я была и на этом пределе.
Я не помню всего, но видела, как зажали в тиски руку старика и поднесли к ней свечу. Кожа задымилась, трещала и лопалась, а старый моряк только раз с укоризной сказал: «Зачем руку портите, олухи? Ведь зря все».
Потом ему выворачивали руки и подтягивали их к затылку. Били по пяткам. А он все молчал и лишь с недоброй усмешкой глядел на мучителей.
Мне кажется, что тут и палачам стало страшно. Штейнгардт уже не замечал, что меня колотит лихорадка, что я путаю фразы. Он сам покрылся пятнами, в исступлении орал на старика, бил его. И злоба гитлеровца перед несокрушимой волей моряка казалась жалкой.
В камере пыток я поняла, что можно побеждать духом, что я обязана выстоять и сообщить всем нашим о подвиге героев. Это был мой долг, моя плата за их презрение к «предательнице». Я вся содрогалась, но глаза мои были сухими. Душевная сила моряков ограждала меня от истерической выходки. Только дома я вволю наревелась.
А сегодня Штейнгардт приказал медикам поддержать жизнь пленников и по возможности поставить их на ноги. Он замышляет новый допрос.
Боюсь, что я не выдержу второй пытки. Меня так и тянет крикнуть морякам: «Я ваша, ваша!» О, если бы у меня была граната!
Моряков сейчас не спасешь. Гитлеровцы после падения Новороссийска насторожены более обычного. Они ждут десантов с моря, без конца минируют, опутывают проволокой берега, строят укрепления. Схему я посылаю отдельно. Но и нападать с гор рискованно: всюду усиленные патрули. С двумя-тремя сотнями нечего соваться: заметят и перебьют.
Как видите, я ничего не утаиваю и впервые сознаюсь в своей слабости. Подумайте обо мне, Виктор Михайлович. Сведения можно получать и другим способом. Я здесь завербовала двух девушек.
Крепко целую вас всех.
Катя».