– Что за сигнал?
– Вроде нашего «како».
– Всмотрись получше.
Клецко поднялся и сам оглядел горизонт. Теперь он ясно видел далекие буруны справа и настойчивое мигание слева. Корабли заметно приближались, они нагоняли катер. «У нас даже паршивой пушчонки нет, – озабоченно думал мичман. – Пулеметик поставили… Что с ним сделаешь?»
Мигание не прекращалось.
– А ну, включи фонарь на зеленый и просигналь вправо такое же «како»! – приказал Клецко.
Восьмеркин моментально включил сигнальный фонарь и замигал в правую сторону.
С минуту все напряженно всматривались в темноту. «Ответят или не ответят? Только бы Восьмеркин ничего не напутал», – тревожила Чижеева и Клецко одна мысль. Но Восьмеркин уже разглядел в бинокль чуть видное ответное мигание.
– Отвечают!.. Будто «веди» наше пишут.
– Правильно! Сейчас же отрепетуй такой же сигнал влево.
– Есть сигналить влево!
Восьмеркин повернул фонарь, прикрыл его своим телом и три раза отщелкнул нужный ответ.
Его, наверное, не поняли. Неизвестный сигнальщик опять посыпал вдогонку назойливое нерусское «како».
– Вот дьявол! Чует, видно. Отщелкни еще один раз, и четче.
Восьмеркин просигналил четче. И это, видно, успокоило нагоняющие корабли. Они уже больше не запрашивали опознавательного, шли некоторое время тем же курсом, потом постепенно начали забирать правее и скрылись в темноте.
– Отстали, – облегченно передохнул Клецко. – Нет, братцы, видно, рано мне помирать, пропадете вы без меня. Поворачивайте к дому. Полный вперед!
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Пещера превратилась в лазарет.
В самом тяжелом состоянии был боцман Клецко. Катю сбивали с толку резкие перемены: то мичман двигался, энергично распоряжался, то впадал почти в бессознательное состояние и был близок к смерти.
Дубленный солнцем и ветром жилистый моряк не хотел сдаваться без борьбы. Какая-то неведомая сила помогала измученному старику пересиливать страдания, сохраняла волю к жизни, заставляла биться натруженное сердце. Его ноги опухли, грудная клетка была в зловещих кровоподтеках. Одно ребро оказалось сломанным, а два пальца левой руки – совершенно раздробленными. Их требовалось ампутировать.
У Кати не хватало хирургических инструментов. Она прокипятила все металлическое, что могло резать, пилить, щипать, и принялась с Виктором Михайловичем готовить бинты и тампоны.
Температура у мичмана поднялась. Он еще до операции, когда только отмачивали и отдирали повязки от ран, грозно ворочал воспаленными глазами, скрипел зубами и, рыча от боли, честил неловких медиков на чем свет стоит. Теперь же предстояло резать живую изболевшуюся ткань и пилить кости без наркоза. Это страшило Катю.
Девушка все же пересилила себя, взяла в руки скальпель. Отчаявшись, она решила действовать смело, не обращая внимания на кровь, крики и угрозы. Ей очень хотелось спасти моряка, а для этого стоило некоторое время быть глухой к человеческим страданиям. Она не боялась предстать перед дорогими ей людьми бессердечной. Девушка отрешалась от самоё себя, от своих нервов, от всего, что размягчает сердце и мешает работе хирурга.
Катя велела Восьмеркину и Чижееву покрепче держать мичмана, а сама со спокойной уверенностью сделала нужные надрезы на пальцах, оголила раздробленные кости и начала удалять их.
Мичман заскрипел зубами от боли. Он пытался вырваться и при этом в исступлении осыпал бранью всех надводных и подводных богов.
А девушка словно оглохла. Стиснув зубы, не обращая внимания на боцманские вопли, она упрямо, с мужской твердостью перепиливала кости, стягивала кожу, сшивала ее. Ее проворные пальцы, перепачканные кровью, ни на минуту не прекращали работы.
Глаза Кати потемнели, поэтому бледное лицо с резко очерченным пунцовым ртом казалось по-особому вдохновенным. Восьмеркин глядел на нее с восхищением и, умиляясь, думал: «Ведь есть же на свете девушки! А мы только плаваем да плаваем и не знаем про них ничего. Даже нашего хрипуна не боится. Она кого хочешь к рукам приберет». Он не понимал и не видел, как близка была девушка к обмороку.
Наконец Нина не выдержала и сказала:
– Дайте ему передохнуть! Нельзя же в течение часа терзать человека.
– Полегче бы с ним, – присоединился к просьбе дочери Тремихач, подававший инструменты.
Катя продолжала сосредоточенно работать, не обращая внимания на советы и просьбы. Она решила разом проделать все необходимое, так как боялась не выдержать второго подобного испытания.
Временами Катя готова была сесть тут же, на землю, и разреветься. Но девушка сдерживала себя, до боли закусывала верхнюю губу и лишь кивком головы указывала на нужный ей инструмент. Одно произнесенное ею слово могло нарушить равновесие и вызвать слезы. Она больше других жалела измученного пытками моряка и только поэтому вынуждена была оставаться глухой к человеческим страданиям.
Последнюю рану Катя перебинтовала как в бреду. Потом она выпрямилась, стащила с рук резиновые перчатки и сказала:
– Покой… только покой. И пить ему дайте.
Катя сделала несколько шагов, покачнулась и упала без чувств.
– Чего с нею, а? – всполошился Восьмеркин, растерянно глядя на окружающих.
– «Чего, чего»! – передразнил его Сеня. – Это у тебя бегемотьи нервы, а она человек. Лучше подними и снеси на постель…
– Смотри… действительно в обмороке, – удивился Восьмеркин, поднимая Катю. – «Этакая девушка, а вес, что у Сени», – с огорчением установил Степан. Он всех людей делил на весовые категории, как это делалось в боксе.
Больше свободных коек не было. Восьмеркин, держа Катю на руках, дул ей в лицо и легонько встряхивал, пытаясь привести в чувство.
– Затрясет он ее! – перепугалась Нина. – Неси ко мне в каморку. Надо воды и нашатырного спирта. Сенечка, помоги мне. Ей нужно облегчить дыхание.
Но Восьмеркин не подпускал Чижеева.
– Уйди, обойдемся без тебя.
Сеню восьмеркинская грубость не обидела; он понял, что его друг влюблен.
Два следующих дня Восьмеркин с Чижеевым походили на измученных служителей плохо оборудованного госпиталя. Морякам хотелось избавить девушек от черной и тяжелой работы, дать им возможность отлежаться и отдохнуть. На свои же ссадины, кровоподтеки и опухоли Восьмеркин с Чижеевым не обращали внимания.
Друзья не только измеряли температуру, давали лекарства, меняли бинты больным, но и выполняли роль санитаров, уборщиц, прачек, коков и плотников. Они смастерили новые койки на козлах, набили стружками плащ-палатки, сшитые на манер матрацев, продраили песком, окатили тремя водами и пролопатили палубу – деревянный настил пещеры.
Тремихач и Калужский все это время возились с корветтен-капитаном. Они его допрашивали, вносили коррективы на карте и, задавая на одну и ту же тему чуть ли не по сотне вопросов, «выводили среднюю» – записывали предельно выверенные сведения и писали донесения в штаб.
Катю тревожили результаты ее первой серьезной операции. Она отдыхала не раздеваясь или часами сидела у постели мичмана, ловя убегающий пульс.
Поздно вечером раздался тревожный звонок: он извещал, что с суши кто-то проник в подземное русло реки.
Тремихач с Восьмеркиным, захватив автоматы, поспешили к проходу.
Все остальные напряженно прислушивались: будут ли окрики и выстрелы? Но из прохода никаких звуков не доносилось.
Вскоре послышались шаги, и все увидели Витю рядом с Тремихачем и Восьмеркиным.
Веснушчатое лицо разведчика от возбуждения было пятнистым, шапчонка сбилась на затылок. Он разрядил пистолет, положил патроны на стол и уселся у печурки разуваться.
– За мной с собаками гнались, – сообщил Витя. – Только я захотел свернуть с тропки, а мне: «Хальт!» Я в кусты и вниз. Слышу, камни покатились, и две ищейки залаяли. Скорей к речке, а она пересохшая, лишь ручеек остался. Я прямо в сапогах по воде бегу.