В четвертую ночь возвращаюсь домой в дурном настроении, громко топая ногами, мечусь по комнатам, и мне наплевать, что я кого-то разбужу. Вечер кончился неудачей, возродившаяся страсть внезапно иссякла. Швыряю сапоги на пол и залезаю в постель с желанием затеять ссору, досадуя, что не на ком сорвать злость, и в то же время стыдясь, что веду себя, как ребенок. Зачем я впустил в свою жизнь эту лежащую рядом женщину, мне совершенно непонятно. Одна мысль об экстатическом трансе, в который я погружался с помощью ее ущербного тела, наполняет меня холодным омерзением. Что я умудрился в ней увидеть? Пытаюсь вспомнить, какой она была до того, как жрецы боли приступили к исполнению своих обрядов. Не может быть, чтобы мой взгляд обошел ее стороной, когда она вместе с другими пленными варварами сидела во дворе в тот первый день. В сотах моей памяти, в одной из ячеек наверняка что-то отложилось, но извлечь это на поверхность я не способен. Я без труда вспоминаю женщину с ребенком и даже самого ребенка. Я помню мельчайшие подробности: обтрепанный край шерстяного платка, патину пота под светлым пушком детских волос. Я помню костлявые руки мужчины, который потом умер; мне кажется, с некоторым усилием я даже смогу воссоздать в памяти его лицо. Но рядом с мужчиной, там, где должна быть эта девушка, нет ничего, пустое место.
Среди ночи просыпаюсь: она трясет меня за плечи, а в воздухе еще висит эхо протяжного стона.
– Ты во сне кричал, – говорит она. – Ты меня разбудил.
– А что я кричал?
Она что-то бормочет и поворачивается ко мне спиной.
Немного позже она снова меня будит:
– Ты кричал.
Отупевший, встревоженный и злой, я пробую заглянуть в свои мысли, но там лишь круговерть с зияющей на дне черной пустотой.
– Что-нибудь приснилось? – спрашивает она.
– Я ничего не помню.
Может быть, мне опять снилось, как девочка в капюшоне строит снежный замок. Но этот сон непременно оставил бы после себя какой-нибудь привкус, отзвук, отблик.
– Я хочу тебя кое о чем спросить, – говорю я. – Ты помнишь, как вас привели сюда, на гарнизонный двор, в самый первый день? Солдаты заставили вас сесть. Где ты тогда сидела? Лицом куда?
В окно видно, как по лунному диску проносятся клочья облаков. Из темноты слышу возле себя голос:
– Нам приказали сесть всем вместе в тень. Я сидела рядом с моим отцом.
Вызываю в памяти образ ее отца. Стараюсь мысленно воссоздать жару, пыль, запах всех этих изнуренных тел. В тени под стеной казармы одного за другим рассаживаю пленных, всех, кого могу вспомнить. Вот женщина с ребенком, вот ее шерстяной платок, ее голая грудь. Ребенок кричит, я слышу этот крик; ребенок так устал, что взять материнскую грудь у него нет сил. Его мать, растрепанная, страдающая от жажды, потерянно глядит на меня, не зная, можно ли воззвать ко мне о помощи. Дальше я вижу два туманных силуэта. Пусть туманные, зато они есть: я знаю, что память и воображение совместными усилиями сгустят этот туман в четкие формы. Дальше сидит отец девушки, его костлявые руки сложены перед грудью. Шапка надвинута на лоб, глаз он не поднимает. Перевожу взгляд на пространство рядом с ним.
– Ты сидела справа от отца или слева?
– Справа.
Справа от мужчины по-прежнему пусто. Мучительно напрягаясь, различаю даже отдельные камешки на земле перед ним и неровности стены у него за спиной.
– Что ты в это время делала?
– Ничего. Мы все тогда очень устали. Мы шли весь день, вышли до рассвета. Отдохнуть остановились только один раз. Мы все устали и хотели пить.
– Меня ты видела?
– Да, мы все тебя видели.
Обхватываю руками колени и сосредоточиваюсь. Пространство рядом с мужчиной до сих пор не заполнено, но уже возникает смутное ощущение ее присутствия, проступает ее аура. Еще! – подстегиваю я себя: сейчас я открою глаза, и она будет там! Открываю глаза. В тусклом свете вижу возле себя контуры ее тела. В неожиданном порыве тянусь к ней, провожу рукой по ее волосам, лицу. Но на мои прикосновения ничто не отзывается. Это все равно что гладить валун, или шар, или любой другой предмет, состоящий сплошь из поверхности.
– Я хочу вспомнить, какой ты была до того, как все это случилось,– говорю я.– И мне трудно. А ты, к сожалению, ничего рассказать не можешь.
Я не жду, что в ответ она возразит, и возражения не следует.
На смену тем, кто уже отслужил на границе свои три года и ждет возвращения домой, в гарнизон прибывает отряд рекрутов-новобранцев. Отрядом командует молодой офицер, который тоже останется в нашем гарнизоне.
Приглашаю его и двух его новых сослуживцев отужинать со мной в трактире. Вечер удается на славу: еда вкусная, выпивки вдосталь, мой гость развлекает нас рассказами о своем путешествии, проходившем в суровую пору года по совершенно незнакомой ему местности. Он потерял троих солдат,
рассказывает он: один вышел ночью из палатки справить нужду и так и не вернулся; двое других дезертировали, улизнув в камыши, уже почти на подходе к оазису. От этих смутьянов, как он их называет, он был даже рад избавиться. Но все же, не кажется ли мне, что с их стороны это было глупо? Очень глупо, отвечаю я; а он хотя бы догадывается, почему они дезертировали? Нет, говорит он: обращались с ними хорошо, со всеми обращались хорошо; но, сами понимаете, рекруты… Он пожимает плечами. Напрасно они дезертировали в конце путешествия, а не в начале, замечаю я. Край у нас дикий. Если они не нашли, где укрыться, их ждет верная смерть.
Разговор переходит на варваров. Он убежден, говорит он, что часть пути варвары издали следили за ним. Вы уверены, что это были варвары? – спрашиваю я. А кто же еще? – отвечает он. Сослуживцы его поддерживают.
Мне нравится его молодая напористость, его интерес к неизвестной ему жизни в приграничной полосе. То, что он сумел провести сюда свой отряд в такое губительное время года, заслуживает похвалы. Когда наши собеседники, сославшись на поздний час, откланиваются, уговариваю его остаться. Уже за полночь, а мы всё говорим и пьем. Узнаю от него, какие новости в столице, где я так давно не был. Перечисляю ему места, воспоминания о которых вызывают у меня ностальгию: украшенные беседками сады, где для публики играет оркестр и где осенью под ногами шуршат опавшие листья каштанов; мой любимый мост, с которого видишь, как отражение луны плавает в ряби волн, расходящихся от круглых каменных опор, словно лепестки райского цветка…
– В штабе бригады, – говорит он, – ходят слухи, что весной против варваров начнут развернутое наступление, чтобы оттеснить их от границы в горы.
Мне жаль прерывать поток воспоминаний. Не хочется заканчивать вечер спором. И все же я в него ввязываюсь.
– Уверен, что это только слухи, – говорю я. – Не может быть, чтобы всерьез так решили. Эти, как мы их называем, варвары, они ведь кочевники, они из года в год кочуют в предгорьях, это их образ жизни. Они ни за что не позволят запереть себя в горах.
Выражение его глаз меняется. Впервые за этот вечер я чувствую, как между нами возникает барьер, извечный барьер между военными и гражданскими.
– Если уж говорить откровенно, – замечает он, – смысл любой войны в том и заключается, чтобы навязать другой стороне решение, которого она никогда не приняла бы по своей воле. – Он разглядывает меня с дерзкой бесцеремонностью свежеиспеченного выпускника Военной Школы. И я уверен, что в памяти у него всплывает, конечно же, успевшая широко разойтись история о том, как я отказался сотрудничать с офицером Третьего отдела. Легко могу себе представить, что он сейчас обо мне думает: в его глазах я мелкий гражданский чиновник, который, просидев в этой дыре столько лет, увяз в местной тягомотине и превратился в провинциала со старомодными взглядами, готового ради сохранения иллюзорного, непрочного мира поставить на карту безопасность Империи.
Он придвигается ко мне ближе, на его вежливом лице мальчишеское любопытство: я все более убеждаюсь, что он надо мной потешается.