И опять я во сне двигаюсь к ней по заснеженной площади. Вначале просто иду. Но затем ветер, набрав силу, вздувает мой плащ, как парус, я растопыриваю руки и мчусь вперед в облаке вихрящегося снега. Ноги не касаются земли, лечу все быстрее и с высоты резко устремляюсь вниз, на одинокую фигурку в центре площади. «Если она сейчас не обернется, то не успеет отскочить!» – думаю я. Открываю рот, чтобы криком предупредить ее об опасности. Тихий скулящий вой, едва достигнув моих ушей, обрывается – ветер уносит его в небо, как клочок бумаги. Я вот-вот упаду на нее: готовясь к неизбежному столкновению, сжимаюсь, но она вдруг оборачивается. В оставшийся короткий миг вижу ее лицо, по-детски чистое, дышащее здоровьем, сияющее улыбкой; во взгляде ни тени тревоги. Мы сталкиваемся: ударяюсь животом о ее голову и, подхваченный ветром, тут же отлетаю прочь. Этот удар словно невесомое прикосновение бабочки. Облегченно вздыхаю, меня переполняет радость. «Выходит, зря я так за нее беспокоился!» – думаю я. Оглядываюсь, хочу снова ее увидеть, но все поглотила снежная белизна.
Мокрые поцелуи обслюнявили мне рот. Плююсь, трясу головой и открываю глаза. Собака, только что лизавшая меня в губы, пятится и виляет хвостом. Сквозь циновку в хижину просачивается свет. Выползаю за порог. Заря окрасила небо и воду в одинаковый нежно-розовый цвет. Озеро, где я уже привык каждое утро видеть тупоносые рыбацкие лодки – пусто. И лагерь, посреди которого я сейчас стою, тоже пуст.
Плотнее закутываюсь в плащ и, пройдя мимо главных ворот – они еще закрыты, – дохожу до северо-западной башни, где почему-то не вижу ни одного дозорного; затем поворачиваю назад, к озеру, и, срезая дорогу, иду через примыкающие к дамбе поля.
Из-под ног выскакивает заяц и, петляя, убегает прочь. Провожаю его взглядом, пока, сделав широкий круг, он не скрывается за спелой пшеницей.
Впереди, ярдах в пятидесяти от меня, посреди тропинки писает маленький мальчик. Косясь краешком глаза в мою сторону, он сосредоточенно следит за дугой своей струйки и выгибает спину, чтобы последним усилием брызнуть как можно дальше. Затем, не успел еще его золотистый след рассыпаться в воздухе, мальчик внезапно исчезает – мелькнувшая в зелени смуглая рука утянула его в камыши.
Я останавливаюсь там, где миг назад стоял он. Но вижу лишь колыхающиеся верхушки камышей, сквозь которые блестит солнце, ослепительный шар, всплывший еще только до половины.
– Можете выходить, – говорю я почти шепотом. – Вам нечего бояться.
– Замечаю, что вьюрки облетают камыши стороной. Я уверен, что меня слышат, по меньшей мере, тридцать пар ушей.
Поворачиваюсь и иду обратно, к городу.
Ворота открыты. Вооруженные до зубов солдаты прочесывают рыбачий лагерь. Вместе с ними от лачуги к лачуге бегает разбудившая меня собака: хвост трубой, язык высунут, уши насторожены.
Один из солдат поддевает перекладину, на которую повесили вялиться связки выпотрошенной, подсоленной рыбы. Скрипнув, перекладина грохается на землю.
– Не смейте! – кричу я и убыстряю шаг. Лица некоторых солдат мне знакомы, я запомнил их с той поры, когда меня целыми днями мучали во дворе.
– Не делайте этого! Рыбаки не виноваты!
С нарочитой небрежностью все тот же солдат подходит к самой большой хижине, наваливается на торчащие из-под соломы жерди и пытается приподнять крышу. Он налегает изо всех сил, но крыша не поддается. Я видел, как возводят эти, казалось бы, хрупкие лачуги. Их строят так, чтобы они устояли под ветром; в какой не отважится взлететь птица. Каркас крыши привязан к столбам ремнями, продетыми в клинообразные пазы. Сорвать крышу можно, только разрезав ремни.
– Дайте я объясню, что вчера случилось, – упрашиваю я солдата. – Было уже темно, я проходил мимо, на меня залаяли собаки. А рыбаки перепугались и от страха потеряли голову, вы же их знаете. Наверно, решили, что пришли варвары. И сбежали на озеро. Они прячутся в камышах, я их только что там видел. Нельзя же наказывать их из-за такого глупого недоразумения.
Он меня даже не слушает. Приятель помогает ему залезть на крышу. Балансируя на двух жердях, он каблуком пробивает соломенную кровлю. Я слышу, как на пол хижины плюхаются куски глиняной обмазки и сыплется солома.
– Перестаньте! – кричу я. Кровь стучит в виски. – Они не сделали вам ничего плохого! – Хочу ухватить его за ногу, но не дотягиваюсь. Я в таком бешенстве, что мог бы сейчас свернуть ему шею.
Кто-то оттесняет меня – это приятель солдата, тот, что помогал ему залезть на крышу.
– А ну давай, катись отсюда, – бурчит он. – Катись, кому говорят! Хочешь сдохнуть – найди место подальше.
Слышу треск: жерди под соломой проломились. Солдат на крыше раскидывает руки и проваливается вниз. Происходит это молниеносно: вот он только что стоял, изумленно вытаращив глаза, а в следующий миг его уже нет, осталось лишь повисшее в воздухе облачко пыли.
Циновка в дверном проеме сдвигается вбок, и, осыпанный с ног до головы рыжей пылью, он выбирается из хижины, держа навесу сцепленные руки.
– Тьфу ты, черт! – ругается он. – Зараза! Черт! Его товарищи заливаются смехом.
– Ничего смешного! – орет он. – Я себе палец отшиб, язви его в душу! – Зажимает ушибленную руку между колен.– Болит, чтоб ему! – Он пинает хижину ногой, и я снова слышу, как внутри на пол падают куски глины. – Дикари вонючие! Надо было всех сразу к стенке и расстрелять… вместе с их дружками!
Глядя поверх меня, глядя сквозь меня, решительно отказываясь меня видеть, он гордо шагает прочь. Проходя мимо последней хижины, срывает со входа циновку. Украшавшие ее бусы рассыпаются: красные и черные ягоды, высушенные дынные семечки летят дождем. Стою посреди дороги, дожидаясь, пока меня перестанет бить гневная дрожь. Я думаю сейчас о молодом крестьянине, которого как-то раз привели ко мне еще в те дни, когда гарнизон был в моем ведении. Судья из далекого городка, откуда был родом этот парень, за кражу кур приговорил его к трем годам службы в армии. Пробыв в нашем гарнизоне всего месяц, он пытался дезертировать. Его поймали и привели ко мне. Соскучился по матери и сестрам, объяснил он. «Мы не можем поступать, как нам вздумается, – наставлял его я. – Все мы подчиняемся Закону, который стоит выше любого из нас. И тот судья, который отправил тебя сюда, и я, и ты – все мы в подчинении у Закона». Со связанными за спиной руками он стоял между двумя бесстрастными конвоирами, тупо глядел на меня и ждал, когда я вынесу приговор. «Я понимаю, ты считаешь несправедливым, что тебя накажут за добрые сыновьи побуждения. Тебе кажется, ты прекрасно разбираешься, что справедливо, а что – нет. Нам всем так кажется». В ту пору сам я нисколько не сомневался, что всегда и везде, любой из нас – будь то мужчина, женщина, ребенок, а может, даже и старая несчастная кляча, приводящая в движение мельничное колесо,– понимает, что такое справедливость: любое существо приходит в этот мир, принося с собой воспоминания о справедливости. «Но мы живем в мире законов, – растолковывал я этому бедняге, – в мире, далеком от изначального совершенства. И изменить его мы не можем. Мы – падшие созданья. Всем нам, каждому без исключенья, доступно лишь поддерживать установленные законы, не допуская, чтобы понятие справедливости истерлось из нашей памяти». Прочитав ему эту лекцию, я вынес приговор. Парень принял мое решение без звука, и конвоиры увели его. Помню,
как стыдно бывало мне в подобные дни. Я возвращался из суда в свою квартиру, садился в качалку и, забыв об ужине, просиживал в темноте весь вечер, пока не приходило время лечь спать. «Когда человек страдает от несправедливости, свидетели его страданий обречены страдать от стыда», – говорил себе я. Но лицемерное утешение, заложенное в этой мысли, не возвращало покоя моей душе. Не раз у меня возникало искушение подать в отставку, порвать с чиновничьей жизнью, обзавестись огородом и выращивать овощи на продажу. Но ведь тогда, думал я, страдать от стыда судейской службы назначат кого-то другого, и ничего не изменится. Поэтому я продолжал выполнять свои обязанности, пока однажды ход событий не распорядился моей судьбой по-иному.