«Не нашлось бы ни одного, кто, посетив этот оазис, не пленился бы очарованием здешней жизни, – пишу я. – Мы жили во времени, отмечавшем свой ход веснами и зимами, урожаями, прибытием и отбытием перелетных птиц. Мы жили в единстве со звездами. И уразумей мы, что от нас требуется, мы пошли бы на любые уступки, только бы жить здесь и дальше. Ибо здесь был рай на земле».
Долго смотрю на это выведенное моей рукой прошение о помиловании. Я был бы разочарован, если бы узнал, что таблички, тайне которых я посвятил так много времени, содержат послание столь же уклончивое, двусмысленное и постыдное.
«Может быть, к концу зимы, когда голод и в самом деле вцепится в нас мертвой хваткой, когда мы будем мерзнуть и отощаем или когда варвары и в самом деле встанут у наших ворот – может быть, тогда я наконец отброшу выспренность чиновника, мнящего себя литератором, и начну писать правду», – думаю я.
А еще думаю: «Я стремился жить вне истории. Вне той истории, которую Империя навязывает своим подданным, даже заблудшим. Я ведь вполне искренне не хотел, чтобы бремя имперской истории легло на плечи варваров. Почему же я должен этого стыдиться?»
А еще думаю: «Я прожил год, насыщенный событиями. Но все равно по сю пору наивен, как младенец. И уж если писать послание к потомкам, то я для такого дела гожусь меньше всех. Наш кузнец и тот напишет лучше – вон сколько ярости и отчаянья вкладывает он в каждый удар молота!»
А еще думаю: «Но едва варвары познают вкус хлеба, едва они съедят кусок свежего хлеба, кусок хлеба с вареньем из шелковицы или крыжовника, наш образ жизни покорит их сердца. Они поймут, что больше не могут жить, как прежде, когда их мужчинам было неведомо искусство выращивать нежные злаки, а их женщины не умели творить чудеса с благодатными дарами земли».
А еще думаю: «Когда однажды здесь появятся люди и начнут копаться в руинах, древности, которые они отыщут в пустыне, заинтересуют их гораздо больше, чем любое оставленное мною послание. И совершенно справедливо». (Рассудив так, целый вечер одну за другой покрываю таблички слоем льняного масла, а потом заворачиваю их в клеенку. Обещаю себе, что, как только ветер уляжется, выйду из города и закопаю их там же, где нашел.)
Ветер стих, и с неба мягко плывут снежинки, кропя черепичные крыши белым. Все утро стою у окна и гляжу на этот первый снегопад. Когда выхожу из дома, снег уже покрыл гарнизонный двор толстым слоем и таинственно похрустывает под ногами.
Посреди площади играют дети: они мастерят снеговика. Осторожно, боясь их напугать, но при этом охваченный неизъяснимой радостью, бреду к ним через снег. Они ничуть не пугаются, они так увлечены, что даже не глядят в мою сторону. Они уже соорудили большое круглое туловище и сейчас катают из снега шар для головы.
– Ну-ка найдите что-нибудь для глаз, носа и рта, – распоряжается командующий ими мальчик.
Снеговику нужны и руки, думаю я, но вмешиваться не хочу.
Дети ставят голову на туловище и втыкают камешки туда, где должны быть глаза, уши, нос и рот. Сверху один из мальчишек водружает свою шапку.
Что ж, совсем неплохой снеговик.
Но я ведь мечтал увидеть другое. Ухожу, чувствуя себя очень глупо – со мной такое бывает теперь часто, – как человек, что давным-давно заблудился, но упрямо тащится по дороге, которая, возможно, не приведет его никуда.