– Только в такие вечера и постигаешь план творца, – заговорил Ален. Мой родитель – чудесный старик, но его проповеди способны убить веру в ком угодно. А у вас она ещё осталась?

– Вы имеете в виду веру в бога? – переспросила Динни. – Д-да. Но я его себе не представляю.

– Не кажется ли вам, что о нём можно думать лишь тогда, когда ты одинок и вокруг тебя простор?

– Когда-то я испытывала душевное волнение даже в церкви.

– По-моему, одних эмоций человеку мало. Хочется ещё охватить разумом тот беспредельный акт творения, который совершается в беспредельном молчании. Вечное движение и в то же время вечный покой! Этот американец, кажется, неплохой парень.

– Вы беседовали с ним о родственной любви?

– Я приберёг эту тему для вас. У нас ведь ещё при Анне был общий пра-пра-пра-прадед. В нашем доме висит его портрет в парике, правда ужасный. Так что родственные узы налицо. Дело за любовью, но она придёт.

– Придёт ли? Родственные узы обычно её исключают – и между людьми, и между народами. Они подчёркивают не столько сходство, сколько различие.

– Вы намекаете на американцев?

Динни утвердительно кивнула.

– Что бы мне ни говорили, – возразил моряк, – одно для меня бесспорно: лучше иметь под боком американца, чем любого другого иноземца. Скажу больше – это мнение всего флота.

– Не потому ли, что у нас с ними общий язык?

– Нет. Но у нас общая закваска и общий взгляд на вещи.

– Это распространяется только на англо-американцев?

– В любом случае всё зависит от того, каков сам американец, – даже когда дело идёт о людях голландского или скандинавского происхождения, как этот Халлорсен. Мы ведь и сами из той же породы, что они.

– А германо-американцев вы к ней не относите?

– Отношу, но лишь в некоторой степени. Вспомните, какой, формы голова у немцев. По существу они центрально – или восточноевропейцы.

– Вам бы лучше поговорить с моим дядей Эдриеном.

– Это такой высокий с козлиной бородкой? У него симпатичное лицо.

– Он чудесный, – подтвердила Динни. – Мы отбились от остальных, и роса уже падает.

– Ещё минутку. То, что я сказал за обедом, сказано совершенно серьёзно. Вы – мой идеал, и, надеюсь, мне разрешат следовать за ним?

Динни покраснела и сделала реверанс:

– Юный сэр, вы мне льстите. Спешу напомнить вам, что ваше благородное ремесло…

– Вы бываете когда-нибудь серьёзной?

– Не часто – особенно когда падает роса.

Ален сжал ей руку:

– Ладно. В один прекрасный день станете… И причиной этому буду я.

Динни слегка ответила на его пожатие, высвободила руку и пошла дальше.

– Эта аллея – словно коридор. Вам по вкусу такое сравнение? Оно многим нравится.

– Прелестная родственница, я буду думать о вас день и ночь. Не утруждайте себя ответом, – сказал молодой Тесбери и распахнул перед ней балконную дверь.

Сесили Масхем сидела за роялем, рядом с ней стоял Майкл.

Динни подошла к нему:

– Я отправляюсь в гостиную Флёр, Майкл. Не покажешь ли лорду Саксендену, где она находится. Буду ждать до двенадцати, потом пойду спать. А пока что подберу отрывки, которые надо ему прочесть.

– Всё будет сделано, Динни. Доведу его до самого порога. Желаю успеха!

Достав дневник, Динни распахнула окно маленькой гостиной и уселась выбирать отрывки. Было уже половина одиннадцатого. Ни один звук не отвлекал девушку. Она выбрала шесть довольно длинных отрывков, которые, на её взгляд, доказывали невыполнимость задачи, стоявшей перед её братом. Затем закурила сигарету, высунулась из окна и стала ждать.

Вечер был такой же изумительный, как и раньше, но сейчас Динни воспринимала его гораздо острее. Вечное движение в вечном покое? Если бог существует, он, видимо, избегает непосредственного вмешательства в дела смертных. Да и зачем ему вмешиваться? Внял ли он крику зайца, подстреленного Саксенденом, и содрогнулся ли? Увидел ли бог, как пальцы Алена сжали её руку? Улыбнулся ли он? Послал ли он ангела с хинином к Хьюберту, когда тот, сражённый лихорадкой, лежал в боливийских джунглях, слушая, как вопят болотные птицы? Если бы миллиарды лет тому назад вон та звезда погасла и повисла в космосе холодной чёрной массой, записал ли бы это бог на своей манжете? Внизу – мириады мириадов листьев и былинок, сплетающих ткань непроглядной мглы; вверху – мириады мириадов звёзд, излучающих свет, который помогает глазам Динни ощущать тьму. И все это порождено бесконечным движением в бесконечном покое, всё это – частица бога. Сама она, Динни; и дымок её сигареты; и жасмин, до которого рукой подать и цвет которого неразличим; и работа её мозга, заключающего, что этот цвет – не жёлтый; и собака, лающая так далеко, что звук кажется ниточкой – потяни за неё и схватишь рукой тишину, – все, всё имеет своё далёкое, беспредельное, всеобъемлющее, непостижимое назначение, всё исходит от бога.

Динни вздрогнула и отошла от окна. Села в кресло, положила дневник на колени и оглядела комнату. Чувствуется вкус Флёр. Здесь все преобразилось – тон ковра выбран удачно, свет мягко затенён и, не раздражая глаз, падает на платье цвета морской волны и покоящиеся на дневнике руки Динни. Долгий день утомил девушку. Она откинула голову и сонно уставилась на лепных купидонов, украшающих карниз, которым какая-то из предшествующих леди Монт распорядилась обвести комнату. Толстенькие забавные создания. Они скованы цепью из роз и обречены вечно разглядывать спину соседа, к которому так и не могут приблизиться. Пробегают розовые миги, пробегают… Веки Динни опустились, рот приоткрылся. Девушка спала. А свет, скользя по лицу, волосам и шее уснувшей, нескромно обнаруживал их небрежную прелесть, наводящую на мысль о тех подлинно английских итальянках, которых писал Боттичелли. Густая прядка подстриженных волос сбилась на лоб, на полуоткрытых губах мелькала улыбка; тень ресниц, чуть более тёмных, чем брови, трепетала на щеках, казавшихся прозрачными; в такт зыбким снам морщился и вздрагивал нос, словно посмеиваясь над тем, что он немножко вздёрнут. Казалось, довольно самого лёгкого прикосновения, чтобы сорвать запрокинутую головку с белого стебелька шеи…

Внезапно голова выпрямилась. Посередине комнаты, строго глядя на девушку немигающими голубыми глазами, стоял тот, кого называли Бантамский петух.

– Простите, – извинился он. – Вы славно вздремнули.

– Мне снились сладкие пирожки, – сказала Динни. – Очень любезно, что вы пришли, хотя сейчас уже, наверное, поздно.

– Семь склянок. Надеюсь, вы не долго? Не возражаете, если закурю трубку?

Пэр уселся на диван напротив Динни и стал набивать трубку. У него был вид человека, который ждёт, что ему все выложат, а он возьмёт и оставит своё мнение при себе. В эту минуту Динни особенно отчётливо поняла, как вершатся государственные дела. "Всё ясно, – думала она. – Он оказывает услугу, не надеясь на плату. Работа Джин!" Никто – ни сама Динни, ни любая другая женщина не смогла бы определить, что испытывала сейчас девушка – то ли признательность к Тигрице за то, что та отвлекла внимание пэра на себя, то ли известную ревность по отношению к ней. Как бы то ни было, сердце Динни усиленно забилось, и она начала читать быстро и сухо. Прочла три отрывка, потом взглянула на Саксендена. Лицо его, – если не считать посасывающих трубку губ, – было похоже на раскрашенное деревянное изваяние. Глаза по-прежнему смотрели на Динни с любопытством, к которому теперь примешивалась лёгкая неприязнь, словно он думал: "Эта девица хочет, чтобы я расчувствовался. Слишком поздно".

Испытывая все возрастающую ненависть к взятой на себя задаче, Динни поспешила продолжить чтение. Четвёртый отрывок был самым душераздирающим из всех, кроме последнего, – по крайней мере для самой Динни. Когда она кончила, голос её слегка дрожал.

– Это уж он хватил! – сказал лорд Саксенден. – У мулов, знаете ли, никаких чувств не бывает. Просто бессловесная скотина.

Гнев Динни нарастал. Она больше не могла смотреть на Саксендена и стала читать дальше. Теперь, излагая этот мучительный рассказ, впервые произнесённый вслух, она дала себе волю. Она кончила, задыхаясь, вся дрожа, силясь, чтобы голос не изменил ей. Подбородок лорда Саксендена опирался на ладонь. Пэр спал.