Посидев в тепле и уюте, она вновь направила путь на Маунт-стрит.
Там выяснилось, что её родители уехали дневным поездом в Кондафорд.
Динни заколебалась. Что делать? Уехать и ограничиться пассивной ролью преданной дочери или остаться и ждать, не подвернётся ли случай что-нибудь сделать?
Так и не приняв решения, она ушла к себе в комнату и нехотя начала укладывать вещи. Выдвинула ящик комода, увидела дневник Хьюберта, который по-прежнему возила с собой, бесцельно полистала страницы и неожиданно наткнулась на место, показавшееся ей незнакомым, так как оно не имело никакого касательства к лишениям, перенесённым её братом.
"В книге, которую читаю, попалась фраза: "Мы принадлежим к особому поколению. Оно много видело, убедилось в тщете всего и обладает достаточным мужеством, чтобы сказать себе: нам осталось одно – развлекаться, кто как умеет". Да, это действительно моё поколение, видевшее войну и её последствия, и такова точка зрения очень и очень многих. Но если хорошенько подумать, оказывается, что такие же слова мог необдуманно бросить представитель любого поколения, например предыдущего, на чьих глазах Дарвин нанёс удар религии. Стоит ли бросать такие фразы? Предположим, вы до конца поняли, что такое религия, брак, порядочность, коммерческая честность и всякие идеалы, поняли, что они отнюдь не безусловны и сами по себе ещё не дают права на определённую награду ни в этом, ни в потустороннем мире, которого, может быть, нет, и что безусловно лишь одно удовольствие, которое вы и намерены получить. Разве, поняв все это, вы облегчили себе получение удовольствия? Нет! Напротив, затруднили. Если каждый беззастенчиво объявит своим кредо: "Хватай наслажденье любою ценой", – то каждому придётся хватать его за счёт ближнего, а в выигрыше неизменно останется дьявол: поскольку так будут поступать почти все, особенно лентяи, которым это кредо наиболее близко, – урвать наслаждение наверняка почти никому не удастся. Всё то, что вы так мудро поняли до конца, представляет собой лишь правила движения, выработанные человечеством на его тысячелетнем пути для того, чтобы держать людей в узде и предоставлять каждому из них разумный шанс на наслаждение, которое в противном случае досталось бы лишь немногим сильным, бессердечным, опасным и умелым. Все наши установления, религия, брак, порядочность, закон и прочее – лишь формы нашего уважения к другим, без которых другие не будут уважать вас. Без них общество превратилось бы в моторизованное скопище жалких бандитов и проституток, порабощённых немногими архиплутами. Поэтому, отказывая в уважении другим, человек превращается в идиота и лишает себя возможности получить наслаждение. Самое смешное, что мы прекрасно отдаём себе в этом отчёт, какие бы фразы мы при этом ни произносили. Люди, которые бросаются словами, как этот парень в книге, забывают о своём кредо, как только доходит до дела. Даже моторизованные бандиты не выдают сообщников. В сущности, эта новая философия, которая призывает быть достаточно мужественным и хватать наслаждение, свидетельствует лишь о неумении глубоко мыслить, хоть она и казалась мне весьма приемлемой, когда я читал книгу".
Динни изменилась в лице и, как ужаленная, выронила тетрадь. Эту перемену вызвали не слова, которые она прочла, – смысл их еле доходил до её сознания. Нет! На неё низошло вдохновение, и девушка не могла понять, почему это не случилось раньше. Она бросилась вниз к телефону и позвонила Флёр.
– Слушаю, – донёсся голос Флёр.
– Флёр, мне нужен Майкл. Он дома?
– Да. Майкл, тебя просит Динни.
– Майкл? Можешь немедленно приехать? Насчёт дневника Хьюберта. У меня родилась одна мысль, но лучше не по телефону. Не приехать ли мне самой? Значит, приедешь? Хорошо. Захвати Флёр, если она хочет; если нет – её голову.
Майкл приехал через десять минут один. Он прибыл в состоянии деловитой возбуждённости: в голосе Динни было что-то заразительное. Она увела его в нишу и уселась с ним на диване под клеткой попугая.
– Майкл, дорогой, мне вдруг пришла такая мысль: если бы мы могли быстро напечатать дневник Хьюберта, – в нём тысяч пятнадцать слов, держать весь тираж наготове и назвать книжку как-нибудь позвучней, например "Преданный"…
– "Покинутый", – вставил Майкл.
– Вот именно – "Покинутый"… Написать хлёсткое предисловие и показать её до выпуска в свет министру внутренних дел, это, вероятно, Удержало бы его от приказа о выдаче. С таким заглавием и предисловием, Да ещё разрекламированная прессой, книжка произвела бы сенсацию и была бы для него неприятным сюрпризом. В предисловии нужно нажать на то, как соотечественника покинули в беде, на раболепство перед иностранцами и так далее. А уж газеты за это ухватятся.
Майкл взъерошил себе волосы:
– Это мысль, Динни! Но есть несколько щекотливых моментов. Вопервых, как сделать, чтобы нас не заподозрили в шантаже. Без этого не стоит и начинать. Если Уолтер почует, что пахнет шантажом, он упрётся.
– Но ведь суть в этом и заключается. Пусть почувствует, что, отдав приказ, он о нём пожалеет.
– Дитя моё, – сказал Майкл, пустив клуб дыма в попугая, – это нужно сделать гораздо тоньше. Ты не знаешь государственных деятелей. Вся штука в том, чтобы заставить их поступать себе же на благо из высоких побуждений и по собственному почину. Мы должны вынудить Уолтера отдать приказ из низких побуждений, но уверить его, что они высокие. Это непременное условие.
– Так ли обязательно, чтобы он в это уверовал? Пусть просто скажет, что они высокие.
– Нет, он должен в это верить – хотя бы при дневном свете. То, о чём он думает в три часа ночи, не имеет значения. Но он не дурак. – Майкл снова взъерошил себе волосы. – По-моему, единственный, кто сумел бы все устроить, это Бобби Феррар. Он знает Уолтера до косточек.
– А он хороший человек? Он согласится?
– Бобби – сфинкс, но сфинкс благожелательный. Кроме того, он всегда всё знает. Он вроде звукоулавливателя: до него доходит любой слух. Нам даже не придётся открыто предпринимать никаких шагов.
– Но, Майкл, разве не самое главное – напечатать дневник и сделать вид, что мы готовы выпустить его в продажу?
– Это полезно, но главное – предисловие.
– Почему?
– Мы хотим, чтобы Уолтер прочёл напечатанный дневник и на основании его сделал вывод: отдать приказ – значит нанести дьявольски тяжёлый удар Хьюберту, как оно, впрочем, будет и на самом деле. Иными словами, мы хотим воздействовать на него как на частное лицо. Я уже представляю себе, что он скажет, прочитав дневник. "Да, это большое горе для молодого Черрела, но суд вынес постановление, боливийцы нажимают, да и сам он принадлежит к высшему классу. Следует быть осторожным, чтобы не пошли разговоры о лицеприятии…"
– Как это несправедливо! – горячо перебила Майкла Динни. Неужели с человеком можно обращаться хуже, чем с другими, лишь потому, что он не простолюдин? Это трусость.
– Эх, Динни, все мы трусы в этом смысле. Так о чём говорил Уолтер, когда ты его прервала? "Однако чрезмерная уступчивость тоже нежелательна. Малые страны требуют, чтобы мы относились к ним с особым почтением…"
– Погоди! – снова воскликнула Динни. – Это кажется…
Майкл предостерегающе поднял руку:
– Понял, Динни, понял. Это и мне самому кажется тем психологическим моментом, когда Бобби Феррар должен внезапно объявить: "Между прочим, к дневнику есть предисловие. Мне его показывали. В нём проводится мысль, что Англия вечно проявляет справедливость и великодушие за счёт собственных подданных. Материал благодарный, сэр. Газеты за него ухватятся. Это их старая и популярная песенка: "Не умеем мы стоять за своих". И знаете, сэр, – продолжает Бобби, – мне всегда казалось, что такой сильный человек, как вы, просто обязан поколебать мнение, будто мы не умеем постоять за своих. Оно ошибочно – иначе и быть не может, но оно существует, и многие его разделяют. Вы, сэр, больше чем кто-либо способны восстановить равновесие в этом вопросе. Случай, разумеется частный, но он даёт нам неплохую возможность вернуть утраченное доверие к себе. По-моему, было бы правильно, – скажет Бобби, – не отдавать приказ, потому что шрам подозрений не внушает, выстрел был действительно актом самозащиты, а стране полезно почувствовать, что она снова может полагаться на правительство, которое не даст своих в обиду". И тут Бобби прервёт разговор. Уолтер поверит, что никто на него не нападает и что он сам смело совершает поступок, идущий на благо страны, – это непременное условие для каждого государственного мужа.