Петровский мрачно острит:

— Я начинаю становиться верующим. Посуди сам: тут без вмешательства небесных сил не обходится. К нам определенно благоволит господь-бог. Во всех наших приключениях явственно виден перст провидения, которое сочувствует большевикам, пробирающимся в свою обетованную землю…

Петровский, поеживаясь и чертыхаясь, хочет призвать на помощь свою эрудицию в божественных вопросах, но продолжительный кашель прерывает нить его мыслей. Он устало машет рукой и говорит:

— Черт с ним! Я не возражаю против этого. Боженька — славный старичок. Душевный. Пусть себе над нами держит шефство. Мы, яко, птицы небесные, ни сеем, ни жнем, а шамать нам, к сожалению, нужно. Да разверзаются пред нами почаще гостеприимные двери. Да расточатся врази его. Нет, не его, а наши. Да искоренены будут все супостаты. Аминь.

Последние фразы он произносит нараспев протодьяконовским басом, заглушаемым шумом дождя.

— А знаешь, Петька, я когда-то на клиросе неплохо пел…

Неторопливое шлепанье колес по грязи и понуканье возницы мгновенно определяют наш дальнейший план действий.

Мы вскакиваем на телегу, произносим короткие слова приветствия и от дальнейшего собеседования с подозрительно оглядывающим нас хозяином отказываемся. Наши познания в польском языке все-таки очень ограничены. Как бы не засыпаться.

Мы даже не в состоянии ответить, куда мы направляемся. Вшистко едно. Них шановный пан не беспокоится!

Доезжаем до ближайшей деревни, благодарим нашего благодетеля и под покровом темноты стремительно направляемся дальше.

Прошли несколько километров. Голод и усталость дают себя чувствовать. К тому же мы оба здорово простужены. В ботинках хлюпает вода. Мы насквозь промокли.

Необходимо сделать привал, просушить одежду, соснуть хотя бы для того, чтобы заглушить муки голода.

Вдали чернеют силуэты деревьев.

Мы вступаем в лес. Здесь — тишина. Пахнет прелью.

Петровский оживляется и энергичным шагом двигается в сторону от дороги, увлекая меня и на ходу рисуя заманчивую перспективу отдыха. Под развесистою сенью дуба, разворошив прошлогодние листья, мы устраиваем подобие ложа. Сухие сучья весело потрескивают. Густой пар от пропитанных водой вещей смешивается с едким дымом костра.

— Хорошо бы вскипятить чайник и выкурить по папироске, — мечтательно говорю я, глядя на своего друга, как будто от него зависит решение этого вопроса.

Он сочувственно поддакивает. Скоро густой храп, прерываемый надрывистым кашлем, возвещает об отходе Петровского в царство снов.

Я с нежностью гляжу на его исхудавшее лицо. Две суровые складки резко замыкают линию энергичного рта.

Что бы я делал, если бы не было со мной этого железного, несгибающегося под ливнем злых невзгод человека?

Я осторожно накрываю его своим пальто и подкладываю в огонь несколько веток.

Тело мое ноет, голова пылает, во рту разлита сухая горечь. Я лежу на животе, оцепенело глядя на трепанные языки пламени.

«Так можно и умереть — думаю я. — А ведь жизнь только начинается, ведь только добраться до своих — и снова работа и борьба. Неужели не выберемся из плена?»

Вспоминаю: в далеком детстве заберешься на дощанике на озеро, подымется ветер, и начинаешь гадать: выберешься или не выберешься? Наляжешь на весла и все же потянешь тяжелый дощаник до берега. Самого себя после такого подвига начинаешь уважать.

С малых лет был самостоятелен. Село наше суровое, и природа вокруг суровая: известно — Олонецкая губерния. Погиб отец в снежную вьюгу вместе с лошадью. Забрала меня мать из школы, а с весны отдала пастуху в подпаски. Выгоним скот пастись, ляжет старик спать, а меня вместо себя оставит. Местность наша бедная, травы мало, разбредется скот по горелому, — знай только, беги собирай. Заблудится коровенка — пастух шкуру сдерет, да и на деревне не помилуют.

Пастух был нелюдимый, одинокий человек, и я научился самостоятельно продумывать все вопросы, которые возникали вокруг того, что — как это случилось: у нас в избе жрать нечего, а у старосты изба крыта железом, а в избе портреты и самовар?

Мать говорила, что «бог дает», но этот ответ не разрешал моих недоумений.

Школьный учитель все жалел, что я не доучился, и давал мне книжки читать. Залезешь, бывало, на камень, накроешься мешком от солнца, а сам читаешь. В подпасках я ходил года четыре и за это время у учителя все книги перечитал. Мужики так и звали меня: «Петька-грамотей». Я им письма писал, и они меня за это уважали. На работу стал — не до книг было.

Было мне годков восемнадцать. Приехал к нам новый учитель. Попросил я у него в праздник как-то книгу. Он внимательно посмотрел на меня и вынес «Записки охотника». Я сказал ему, что эту книгу мне старый учитель уже давал читать. Расспросил он меня подробно, кто я да почему школы не кончил, и говорит:

— Приходи вечером, потолкуем. Авось, интересные книги найдем.

С тех пор и пошло. Меня и еще нескольких ребят из деревни учитель буквально переродил.

Деревня наша глухая, и отправили его сюда в наказанье. Был Сергей Петрович учителем в большом богатом селе на Волге, да не поладил с приехавшим инспектором, ну, и загнали его в нашу глушь. Привез он с собой книг много и все говорил, что без книг пропадем мы все. Мало того, что книги нам давал, объяснял еще, что в них на пользу народу, а что делается, чтоб сильнее опутать народ.

Двоих из нас, меня и Фролку, сильно полюбил Сергей Петрович. Прожил он у нас три года. За это время и я и Фролка очень развились.

Сергей Петрович говорил, что считает нас вполне надежными ребятами и что надо подумать о том, как нам быть дальше. По его мнению, мы во многом по развитию не уступаем среднему студенту.

Мы и сами чувствовали, что в деревне нам жить будет трудно, да и староста и крестьяне стали коситься на нас. Кроме того книги связали нас с целым миром, который лежал далеко от олонецкой деревушки, и вызвали в нас тягу к новой жизни.

Летом 1914 года была объявлена война. Учителя забрали. Начались тревожные дни.

Единственным человеком на деревне, получавшим газету, был поп. Называлась она «Русское знамя».

Мы читали в ней о наших победах. Цену этой газете мы знали — недаром Сергей Петрович потратил на нас уйму времени. Он научил нас разбираться в написанном. Мы сопоставляли прочитанное в газете с тем, что делалось вокруг нас, и понимали, что при блестящих победах не может быть таких бесконечных мобилизаций.

В нашем селе взрослое мужское население убывало с ужасающей быстротой. Не призванной осталась только такая зеленая молодежь, как я и Фролка, но поговаривали, что и нас забреют раньше срока.

Так оно и случилось. В 1916 году глубокой зимой забрали и меня и Фролку.

Перед отъездом решился я на отчаянный шаг: пошел к старосте и сказал ему, что если мать без меня тут с голоду помрет, то сожгу всю деревню, если вернусь живым.

Время было уже не то, что раньше. Урядник в деревню и заглядывать боялся.

Обругал меня староста сволочью, но все же пообещал, что мать подкормит.

Погнали нас из уезда в губернию, а там в Питер. Были мы ребята грамотные: попал Фролка в самокатную роту, а я в артиллерийский тяжелый дивизион.

С этих пор собственно и началась моя сознательная жизнь. Парнишка я был смышленый, и служба мне давалась легко. Трудно было поначалу привыкнуть к казарме, но ребята оказались хорошие. Многие из них были из больших городов, с крупных заводов, и в казармы пришли не безусыми новобранцами, а людьми, многое на своем веку повидавшими.

Продержали нас в Питере около восьми месяцев, а потом погнали на фронт.

Питер и товарищи обтесали меня.

Ехал я на фронт, как и мои товарищи, с одной мыслью: при первом удобном случае повернуть штыки против самодержавия.

Надо сказать, что и офицеры наши ехали на фронт тоже не особенно охотно, но спайки между нами не было. Не доверяли им ребята.

Погнали нас на Юго-западный фронт, но пока мы получили назначение, началась Февральская революция. Наехало на фронт народу видимо-невидимо. Митинги без конца: продолжать войну или мириться с немцами?