— Значит, мы были соседями по карцеру? — задумчиво произнес Петровский — Сколько же на вашу долю было отпущено плеточных щедрот?

— Драли нас основательно, — поспешил нас успокоить Шалимов, — и такими же плетками, как и вас. Все же мы с Грозновым ничего, сносили кое-как, а вот Сорокин вздумал каждый раз за руку хватать поляков, когда те входили в карцер. С ума спятил парень. Замыслил придушить кого-нибудь из палачей. Решил им острастку дать, показать, что мы не бессловесные скоты. Ну, сами понимаете, что из этого вышло.

Сорокин виновато молчал. Вид у него был далеко не утешительный. Особенно странными показались мне его горящие глаза. Удивляться его болезненно-возбужденному состоянию не приходилось, но возникало серьезное опасение за его судьбу. «Надо зорко следить за ним, — отмечаю я в памяти, — иначе погибнет парнишка ни за грош».

Так или иначе, товарищи были живы; после всех перенесенных передряг мы все уцелели — это было самое главное. Дальше едва ли могло быть хуже.

— Жаль, что так все неудачно вышло, — сказал Петровский, — но лиха беда начало. Присмотримся к порядкам в этом лагере и снова покажем пятки. Надо будет только направление к границе разузнать…

Шалимов прервал его:

— Погоди еще о новом побеге думать. Нам не один денек еще здесь, в Стрелкове, придется проторчать. Не забывай, что на первых порах за нами в оба глядеть будут. Нас ведь к разряду «бегунов» отнесли, а с такими поляки не церемонятся. Норовят от беспокойных элементов всеми способами отделаться: либо на смерть запороть, либо при первом же удобном случае пристрелить. Поэтому, — серьезно закончил он, — пока вооружитесь терпением.

— Расскажите-ка, ребята, поподробнее о местных делах. Вы ведь «старики» — раньше нас на несколько дней из карцера сюда переведены, — сказал Петровский.

— Здесь значительно хуже, чем в Калише, — ответил Шалимов, — кормят хуже, а бьют больше. Что за людей нагнали в лагерь для нашей охраны — не пойму, откуда их только взяли! Должно быть, раньше в тюрьмах в качестве палачей практиковались.

Ну, черт с ними! Бараки здесь грязные, но еще есть беда: конвоиры пьют вовсю. Недалеко отсюда винокуренный завод. Как только офицеры уходят после проверки из лагерей, конвоиры дуют спирт. А потом по всякому поводу избивают пленных — душу отводят.

«Хороша перспектива! А повод ведь нетрудно найти», — подумал я.

— Утром, — продолжал Шалимов, — в восемь часов выстраиваемся в длинную очередь за кофе из жженого ячменя. Разумеется, без сахара. Дают только одну кружку этой жидкости, примерно полтора стакана. На обед дают полчерпака супа. Вот и делай, что хочешь…

— А с чем суп? — больше для проформы спросил я, зная заранее ответ.

— Вот чудак, — ответил Грознов, — интересуешься еще, с чем! Да, конечно, с бураками, то есть это даже собственно не суп, а вода с бураками. Всегда без соли. Представляешь себе, какая это бурда. Иногда для разнообразия вместо супа дают нам на обед немецкой «зуппе» — хрен редьки не слаще. Хлеба выдают полфунта на день. Это бы еще ничего, если бы он был как следует выпечен, а то как глина. Хорошо, что у нас здоровье крепкое. Здесь люди заболевают почками; после месяца-другого такого питания доходят до полного истощения и помирают. Кроме того еще одно блюдо — плетка. Этого не жалеют.

В сущности и острый недостаток в еде, и жестокая порка не были для нас новостью. Важно было другое: необходимо было определить «дух» стрелковского лагеря.

Режим был суров во всех лагерях, но были в каждом из них свои особенности; их-то мы и учуяли нюхом еще в карцере; товарищи дополнили картину.

Учитывая опыт Калиша, надо было твердо, внешне безропотно переносить пытки. Нужно было запастись мужеством, чтобы держаться. Польский плен — блюдо не для слабых духом. Чем хуже обстановка, тем настойчивей надо пытаться прорваться через кордон.

Уснули мы довольно поздно, спали крепко и наутро проснулись более бодрыми.

Потянулись тяжелые дни. Знакомое безразличие, прерываемое поркой, голодное существование, постоянное ощущение слабости и лихорадочный блеск в глазах: так блестят глаза у давно некормленых зверей.

Я тосковал по людям. Был моложе других, поэтому, несмотря на предостережения Петровского, шатался по всему бараку.

Неподалеку от нас расположилась группа в несколько человек, профессию которых трудно было распознать. Они откуда-то доставали хлеб, угощали конвойных папиросами, какими-то путями попадавшими к ним.

Возле их нар постоянно околачивался кто-либо из пленных в надежде «подстрелить» окурок или выклянчить корку хлеба.

От пленных я узнал, что эти люди родом из Галиции. Они давно живут в Польше и работали в имении какого-то графа. Польским языком они владели в совершенстве.

В имении, где они работали, расположился во время перехода какой-то полк. Однажды утром один из офицеров полка был найден с раздробленной головой возле сарая, примыкавшего к домику, где жили галичане. Их сейчас же схватили и судили. Одного, который в ту ночь поздно возвратился, немедленно расстреляли, а других отправили в лагерь.

Галичане утверждают, что офицера убили его же солдаты за побои и издевательства, а для того, чтобы отвлечь от себя подозрение, нарочно не застрелили его, а раздробили череп чем-то тяжелым.

Однако поляки эту версию отвергают и продолжают держать их в лагере, откуда их время от времени куда-то уводят на допрос.

В городе за них кто-то хлопочет, и, очевидно, через конвойных им присылают передачи.

Конвойные не видели в них большевиков, поэтому отношение к ним не было так бессмысленно жестоко, как к нам.

Напуганные обыватели, они лебезили перед каждым солдатом, а начальству повыше оказывали царские почести.

Нам казались дикими их поклоны каждому холую с блестящими пуговицами. Они напоминали крестьян нашего глухого села, когда в недоброе царское время, бывало, наезжал урядник. Мужики во всякую погоду стояли перед ним с непокрытыми головами, а урядник, отец и дед и прадед которого сами были крестьянами, принимал как должное оказываемое ему «уважение».

Но урядник исчез, как только началась революция, а наш крестьянин навсегда разучился трепетать перед начальством. Эти же по любому поводу готовы были падать на колени.

Пленные их не любили.

Один из галичан был очень сильным физически, — мы впоследствии убедились в этом, — тем более раздражало его подобострастие перед начальством.

Я потихоньку ежедневно совершал путешествие в глубь барака, знакомился с пленными.

Так прошло несколько дней.

Однажды утром раздался хорошо знакомый возглас:

— Вставать, холеры!

Это кричал посторунок, открывая дверь нашего барака.

Грознов, Сорокин и Шалимов быстро вскочили с нар и вытянулись, а мы с Петровским несколько замешкались.

Посторунок обругал нас, но, увидав, что мы одеваемся и после его брани недостаточно, как ему казалось, быстро, кликнул своего товарища.

Оба они приблизились к нам.

— Цо, холеры, не слышите приказа вставать?

Мы заторопились изо всех сил, но солдатам надо было, очевидно, во что бы то ни стало нас подтянуть.

— Кладнись, холеро!

Пришлось лечь.

Нам всыпали по пять плеток.

После порки нас повели на работу. К нам присоединили четырех китайцев.

Шалимов, Грознов и Сорокин остались «отдыхать» в бараке.

Будучи на работе, мы получили прибавку — еще немного супа, а это при голодной диете играло немаловажную роль.

Китайцы, попавшие к нам в компанию, по-русски почти ничего не понимали. Мы так и не могли выяснить, где и каким образом они попали в плен. Вероятно, угодили в лапы поляков только потому, что на польском фронте офицеры усиленно распространяли слухи о пополнении наших частей китайцами, специально взятыми для выполнения обязанностей палачей.

Нас удивляло, почему поляки оставили китайцев в живых.

Наша работа была несложна. Уборная представляла собой большую цементированную яму. В империалистическую войну немцы, захватившие Польшу, поместили в бараках русских пленных. Эти строения и остались по наследству полякам вместе с запущенными уборными, переполненными до краев. Уборных было много. Их-то нам и предстояло очистить.