— Куда это мы пришли? — спросил я.

— Тюремный архив, — ответил немец.

«Тюремный архив! При чем же мы здесь? Что может быть общего у нас с германским тюремным архивом?»

Взглянув в окно, увидел высокую каменную стену и в ней большие железные ворота, у которых стоял часовой.

В канцелярии задержались мы недолго; нас вывели во двор и повели к воротам, которые я заметил из окна канцелярии.

Зазвонил колокол, возвещавший о прибытии новых заключенных.

Мы очутились на чисто подметенном огромном дворе и, сделав несколько шагов, вошли в двери четырехэтажного каменного здания с окнами, обнесенным решеткой.

Стало совершенно ясно, что нас привели в шнайдемюлльскую тюрьму.

Вот так братская встреча!

Иллюзиям пришел конец.

В канцелярии коменданта нас снова подвергли допросу, после чего отвели в камеру.

Подавленные случившимся, мы опустились на нары и не решались заговорить. После нервного подъема и лихорадочного оживления наступила реакция.

В камере кроме нас есть еще несколько заключенных. Знакомимся с ними. Расспрашиваем о жизни в Германии. Однако наши новые товарищи держатся настороже.

Их отношение резко меняется, как только они узнают, что мы большевики.

Они видят в нас «своих», ибо твердо убеждены, что мы из разбойничьей страны, где давным-давно упразднена частная собственность, где каждый может брать все, что понравится из вещей соседа.

Выясняется, что мы попали в компанию уголовных. Их в нашей камере десять человек; часть обвиняется в шпионаже.

Мы объяснили, что подвиги, за которые они сидят, беспощадно караются в Советской России.

Это был непростительный промах с нашей стороны, в чем мы вскоре убедились.

В камере довольно чисто.

В первый же день нам дали кофе из ячменя, картофельный суп; вечером снова принесли кофе.

Тюрьма затихает, чтобы снова жизнь началась поутру, но завтра будет таким же, как вчера, послезавтра таким же, как завтра…

И неизвестно, сколько дней нам предстоит провести здесь. Отсюда не убежать, это не госпиталь в Иновроцлаве…

Утром команда:

— Поднять койки!

С этого начинается день.

У тюремщиков бравая военная выправка. Связка ключей в руках как маршальский жезл. Затылок выбрит, и на нем три жирные складки. Тюремщик не зол и не добр. В нем нет ненависти ни к нам, ни к уголовным. Он только исполнителен. Он изучил правила шнайдемюлльской тюрьмы. Он поставлен здесь для того, чтобы эти правила уважались и исполнялись.

В правилах сказано, что страж и заключенный в разговоры не вступают. Немец не нарушает этого правила.

Да и к чему нам это?

Добрые немцы основательно строили свою тюрьму— вряд ли мы сможем бежать отсюда.

Мы заняты одной мыслью: как дать знать о себе советскому представителю в Берлине?

Уголовные потеряли интерес к нам с тех пор, как узнали, что за кражу большевики не гладят по головке. И, пользуясь тем, что их много, они держат себя вызывающе. От скуки лезут в драку, и Петровскому требуется большая выдержка, чтобы не реагировать на их провокационные выходки.

Часто они выкидывают такой номер: один вслух говорит гадости об Исаченко (почему-то они его невзлюбили), а остальные дружно поддерживают его, громко хохочут и извергают ругательства.

Петровский настораживается, как голодный волк, готовится к бою.

Я в таких случаях с трудом уговариваю Петровского уйти в наш угол.

…День заканчивается. В камере сумерки. Уголовные становятся на молитву.

Всюду одно и то же: в Калише, Стрелкове, Иновроцлаве и даже в Шнайдемюлле. Всюду молятся богу, испрашивая от него содействия и помощи.

Как выросли мы за эти суровые годы войны! В солдатских землянках не любят бога. Революция окончательно вышибла из нас последние остатки дурмана.

Сумерки сменяет ночь, тягостно длинная тюремная ночь… Тени от сторожевых фонарей на дворе, голоса перекликающихся часовых, бред соседей, зловещая тишина огромной тюрьмы…

Проходит неделя, другая. О нас забыли.

Сколько же времени это продолжится?

Мы не разговариваем друг с другом. О чем говорить?

Опять неприятность. Нас вызвали на допрос. Тем временем в камеру принесли для всех кофе. Уголовные справились заодно и с нашей порцией, съев также и хлеб, полагавшийся к кофе. Когда мы вернулись из тюремной канцелярии после допроса и обнаружили, что наш завтрак исчез, потребовали от них объяснений. Они двинулись на нас с кулаками. На шум прибежал солдат и набродился с бранью на Петровского. Петровский, придя в ярость, толкнул немца изо всех сил. Тот полетел в сторону, упал на пол, вскочил и дал тревожный сигнал. В камеру прибежал дежурный по тюрьме. Уголовные тут же засвидетельствовали, что Петровский первый набросился на немца, и потребовали, чтобы нас убрали как хулиганов. Последовало распоряжение меня и Петровского рассадить по одиночкам.

Я в одиночке. Круглые сутки полумрак. Скупой свет просвечивается сверху из окошечка, загороженного решетками.

В первый день я метался по камере. Несколько раз поднимал неистовый крик, стучал в железную дверь, требовал вызова дежурного и своего освобождения.

Ничего не помогало.

Немцы были вежливы, аккуратны и исполнительны, а приказ гласил, что я должен пробыть в одиночке десять дней.

Десять мучительных дней…

Всю жизнь пережил сначала.

Очень тяготела разлука с товарищами. С ними легче переносил испытания.

Утром койка привинчивалась к стене до наступления ночи, и весь день я просиживал на маленьком стуле за таким же маленьким столиком, на котором помещались только локти.

Решил ночью отлеживаться на койке с тем, чтобы днем спать, сидя на стуле. Так будет легче.

Лежу и думаю о том, что делается в Советской России. Народ пришел в движение, во главе партии, во главе рабочего класса стоит человек, указывающий дорогу миллионам.

Я лежу на койке в маленькой тюремной клетке и вижу, как двигаются массы по необъятным равнинам моей страны, как к старым бойцам лавиной подходят новые, и мне не страшны ни тюрьма, ни часовой, ни одиночка.

Я засыпаю…

Проходит десять дней. Нас переводят в новую камеру. Мы понемногу успокаиваемся в надежде, что в конце концов все образуется. Должны же принять какие-нибудь меры в отношении нас!

А время шло. Начался третий месяц нашего заключения.

— Эх, подло же вышло в конце концов! — заявляет Петровский.

— Кто же знал, что так случится, — отвечает Исаченко, чувствовавший себя виновным перед нами за то, что так красочно расписывал нам прелести житья-бытья в Германии.

Виноват ли он был в том, что германские социал-демократы оказались под стать офицерам императора Вильгельма?

Ни у кого из нас не хватало смелости бросить ему упрек в том, что он пытался создать обольстительную химеру.

Вскоре нам объявили, что дело наше будет заочно рассматривать специальная комиссия.

Мы забрасывали комиссию заявлениями с просьбами ускорить решение по нашему вопросу. Должно быть, мы изрядно надоели немцам. Чтобы раз навсегда от нас избавиться, комиссия решила отправить нас обратно в Польшу. В то время твердо установленных отношений Германии с Россией еще не было.

Комиссия не доверяла нашим показаниям и предпочла наиболее простой выход из положения.

Это было поистине Соломоново решение, но мы должны были подчиниться.

Предполагалось направить нас в пограничную польскую комендатуру, в город Тори.

Живо запомнился день, когда прибыли в комендатуру германской пограничной полиции.

Там мы решительно отказались следовать дальше и потребовали нового допроса.

К нашему счастью, в комендатуре оказался офицер, хорошо владевший русским языком. Он внимательно выслушал нас, долго расспрашивал о приключениях с нами, осведомился о чинах наших в армии, спросил, что мы будем делать, когда нас вернут обратно в Советскую Россию.

По-видимому, наши объяснения его удовлетворили. Он приказал отправить нас обратно в тюрьму.