Я вспоминаю, как она была удивлена и горда, когда я впервые закатил ей пощечину, и с тех пор ей случалось доводить меня до бешенства ради одной цели — заставить снова проделать то же самое.
Я не утверждаю, что она меня любит. Я вообще не желаю употреблять это слово.
Но она отказалась быть самой собой. Отдала свою судьбу в мои руки. Пусть из лени, из вялости — не важно. Такова уж ее роль, и я, может быть наивно, вижу нечто символическое в том, что, попросив меня быть ее защитником в суде, она обнажила ляжки на краю моего письменного стола.
Стоит мне завтра бросить ее, как она вновь превратится в бродячую уличную собаку, ищущую хозяина.
Этого Мазетти не понять. Он ошибся в выборе женщины. Не увидел, что имеет дело с самкой.
Она лжет. Плутует. Разыгрывает комедию. Выдумывает всякие истории, чтобы вывести меня из равновесия, и теперь, когда ей не нужно больше думать о хлебе насущном, погрязает в лени: бывают дни, когда она даже не встает с постели, напротив которой поставила телевизор.
От вида мимо идущего самца ее бросает в жар, и на улице она вперяется в определенное место на мужских брюках с таким же вниманием, с каким мужчины рассматривают женские зады. Чтобы возбудиться, ей достаточно фоторекламы кальсон или трусов в магазине.
С Мазетти она занималась тем же, чем со мной. С другими — тоже, с тех пор как достигла половой зрелости. Ни одна особенность самца, ни одно его желание не возбуждают в ней отвращения.
Мне больно, когда я знаю, что она в объятиях другого; я невольно представляю себе каждое их движение, и все-таки, веди она себя иначе, она не была бы сама собой.
Выбрал ли бы я Иветту сам?
Я написал это нарочно: ведь можно подумать, что, когда она пришла ко мне, я уже ждал ее, потому что принял решение в первый же вечер.
Из-за своего возраста?
Может быть. Но это не пресловутое бабье лето. Нет тут речи ни о второй молодости, ни о старческом бессилии, ни о потребности в партнерше помоложе.
Я сознаю, что касаюсь сложной проблемы, о которой чаще всего рассуждают в шутливом тоне — так оно легче и успокоительней. Но, как правило, люди говорят в шутку о том, чего побаиваются.
Почему на известной степени зрелости человеку не открыть для себя, что…
Нет! Не удается мне точно выразить то, что я чувствую, а всякая приблизительность раздражает меня.
Факты, только факты!
Главный среди них состоит в том, что я не могу обойтись без Иветты и физически страдаю вдали от нее. Факт то, что мне нужно чувствовать ее подле себя, видеть, как она живет, вдыхать ее запах, касаться ее живота, знать, что она удовлетворена.
Остается еще одно объяснение, но в него никто не поверит — стремление сделать кого-то счастливым, взвалить на себя заботу о ком-то, кто будет обязан тебе всем, кого ты вытащишь из болота ничтожества, зная, что он вновь рухнет туда, как только тебя не окажется рядом.
Не по этой ли причине столько людей заводят собаку или кошку, канареек или красных рыбок, а родители не мирятся с тем, что дети живут по своему разумению?
Не то же ли произошло с Вивианой и не оттого ли ей так больно видеть, что я от нее ускользаю? Не потому ли каждую субботу страдал и я, представляя себе Мазетти на улице Понтье?
И когда-то мэтр Андрие?
Сегодня суббота, и вечером я могу пойти к Понтье. Больше нет проклятых суббот, мучительных суббот. Я вымотан, энергия моя исчерпана, я двигаюсь как машина со сломанным тормозом, но Иветта живет в полутораста метрах от меня, и я еще не свалился.
Это не значит, что я счастлив, но я еще не свалился.
Меня ждут неприятности, я чувствую, что они разом обрушатся на меня, как только я сочту себя вправе расслабиться. Больше всего меня тревожит, что мой механизм вот-вот откажет. Беспокойные или сострадательные взгляды, которые я ловлю, начинают пугать меня. Что будет, если я заболею и слягу?
Если меня прихлопнет прямо в кабинете, мне будет трудно настоять, чтобы меня перевезли на Орлеанскую набережную. Да и буду ли я в состоянии выразить свою волю?
А если я свалюсь у Иветты, не заберет ли Вивиана меня домой?
Так вот, я ни за что не желаю расставаться с Иветтой. Значит, нужно выдержать, и завтра я спрошу Пемаля, не стоит ли мне проконсультироваться у какого-нибудь светила.
Через час мы с Вивианой едем обедать к южноамериканскому послу. Моя жена, уже сидящая за туалетом, будет в новом платье, которое заказала специально по этому случаю, потому что прием предстоит пышный; мне придется напялить фрак, что вынудит меня после раута заехать домой переодеться перед уходом на Орлеанскую набережную.
Выздоровление и теперешняя слабость Иветты не продлятся вечно. Пока непривычное затворничество забавляет ее. Вчера она сказала, когда прислуга Жанина подавала чай:
— Занялся бы ты любовью с ней. Получилось бы вроде как в гареме.
Жанина, уже повернувшаяся к нам спиной, не запротестовала, и я убежден, что это позабавило бы и ее.
— Вот увидишь! У нее же такой миленький передок, и волоски там светлые-светлые.
Надолго ли удовлетворит Иветту игра в гарем? Когда она снова начнет выходить, мне придется жить в постоянной тревоге, и не только из боязни, что она случайно встретит Мазетти: за старое она может взяться и с кем-нибудь другим.
Разве она не способна вопреки своему обещанию броситься на набережную Жавель, как только высунет нос на улицу?
Я не могу доставлять ей любовников на дом, а она по ним рано или поздно затоскует: для этого ей довольно увидеть из окна мужчину определенного типа.
Положение, в котором мы находимся, воспринимает как нечто естественное одна Жанина. Не знаю, где она служила раньше, мне только помнится, что директорша бюро по найму что-то говорила при мне об отеле в Виши или на каких-то других водах.
В дверь стучат. На самом верху лестницы возникает Альбер, и не успевает он открыть рот, как я уже все понял.
— Скажите мадам, я иду.
Время одеваться, но раньше мне надо проинструктировать Борденав, которая еще не управилась с почтой. Рядом с ней, верхом на стуле, маленький Дюре; он смотрит, как она работает, хотя знает, что моя секретарша не выносит этого, да и его самого не жалует. Он ведет себя так нарочно, чтобы ее позлить.
Этот смотрит на меня без жалости и без иронии. Он еще все в жизни находит забавным — и слезы выведенной из терпения Борденав, и, конечно, то, что ему известно о моем романе.
— Вы закончили письмо Палю-Ренфре?
— Вот оно. Через десять минут почта будет готова к подписи. Принести ее вам наверх?
— Да, пожалуйста.
Как мало нужно, чтобы сделать Борденав счастливой! Довольно дать ей сотую, тысячную долю того, что я дарю Иветте. Она удовлетворилась бы крохами, истаяла бы за них от благодарности. Ну почему это свыше моих сил?
Во время болезни Иветты мне показалось однажды, что моей секретарше сейчас станет дурно — так ей тягостна была наша интимность. Иветта к тому же нарочно называла меня Люсьеном, требовала от меня разных мелких услуг, как она это всегда делает, по привычке вставая с постели нагишом и направляясь в ванную.
Жену я застаю в одной комбинации перед туалетом: она неизменно надевает платье лишь после того, как я буду готов.
— У нас всего четверть часа, — объявляет она.
— Этого достаточно.
— Ты работал?
— Да.
Хоть она и не занимается в прямом смысле слова делами моей конторы, она догадывается о существовании этого досье, которое я на ее глазах закрыл, когда она зашла ко мне в кабинет попрощаться. У нее острое чутье на все, что имеет отношение ко мне, и я воспринимаю это не без раздражения. Не люблю, когда меня видят насквозь, особенно когда, как это часто бывает, дело касается мелких слабостей, которые мы предпочитаем скрывать от самих себя.
Я должен подняться наверх и все никак не решусь. У меня складывается впечатление, что после долгих поисков правды я все так же, как раньше, если не более, далек от нее. У посла будет много народу, и меня посадят справа от его молодой супруги, которая видит только мужа.