— Вам лучше бросить это, господин Гобийо. Случай с вами — не единственный, и происходит такое преимущественно с людьми высокого интеллекта. Со второго или третьего захода вы, конечно, свои права получите, но рано или поздно угодите в катастрофу. Вождение — не для вас.
Я вспоминаю, как почтительно он произнес последние слова: моя репутация уже устанавливалась.
Несколько лет, вплоть до того, как мы обосновались на острове Сен-Луи, шофера мне заменяла Вивиана, отвозившая меня во Дворец и заезжавшая за мной по вечерам, и лишь когда Альбер, сын нашего садовника в Сюлли, отбыв военную службу, стал искать работу, нам пришла мысль нанять его.
Когда нас с женой перестали вечно видеть вместе, это показалось странным: наша неразлучность уже стала легендой, и я уверен, что кое-кто до сих пор воображает, будто Вивиана помогает мне составлять мои досье, а то и писать судебные речи.
Я не самолюбив в том смысле, в каком это присуще моим собратьям, и если…
Факты!
Почему я то и дело возвращаюсь к прошлому воскресному вечеру, хотя он не ознаменовался никакими важными событиями? Сегодня у нас вторник. Вот уж не думал, что меня так скоро опять потянет погрузиться в свое досье.
Итак, Альбер отвез меня на улицу Сен-Доминик, и, заметив на парадном дворе голубую машину жены, я отпустил его. У Корины де Ланжель я застал человек десять в одной из гостиных и трех-четырех в маленькой, оборудованной под бар круглой комнатке, где священнодействовала сама хозяйка дома.
— Шотландского, Люсьен? — осведомилась она, перед тем как расцеловаться со мной.
Она целуется с каждым. В доме это ритуал.
Затем почти тут же раздалось:
— Какое чудовище жестокости вырывает наш великий адвокат из когтей правосудия?
В огромном кресле, беседуя с Вивианой, восседал Жан Мориа. Я пожал руки завсегдатаям — Ланье, владельцу нескольких газет, депутату Дрюэлю, имя которого никак не могу запомнить и о котором знаю только, что он всегда торчит там, где находится Корина, называющая его «одним из своих протеже», и нескольким интересным женщинам за сорок — такое на улице Сен-Доминик правило.
Я уже сказал: ничего не произошло, если не считать того, что обычно происходит на такого рода сборищах. Пить и болтать продолжали до половины девятого, когда, как сообщила мне Вивиана, осталось всего человек пять-шесть, в том числе Ланье и, разумеется, Жан Мориа.
Мориа знают все: раз десять он был министром, дважды премьером и снова им станет. Его фотографии и карикатуры на него появляются на первых полосах газет не менее регулярно, чем изображения кинозвезд.
Мориа — коренастый, плотный мужчина, почти такой же уродливый, как я, но имеющий передо мной два преимущества — высокий рост и какую-то мужицкую жестокость, придающую благородство его облику.
Биография его тоже более или менее известна, во всяком случае, тем из парижан, что причисляют себя к посвященным.
В сорок два года, женатый, отец трех детей, он все еще был ветеринаром в Ньоре[3] и, казалось, не питал никаких честолюбивых замыслов, когда в результате предвыборного скандала выставил свою кандидатуру в депутаты и прошел.
Вероятно, не повстречайся с ним Корина, он до конца дней оставался бы просто депутатом-работягой, исправно циркулирующим между убогой квартиркой на Левом берегу и своим избирательным округом. Сколько ему тогда было?
Определить возраст Корины трудно. Судя по тому, как она выглядит сейчас, ей что-то около тридцати. Муж ее, старый граф де Ланжель, умер два года назад, и она начала отрываться от привычной им среды Сен-Жерменского предместья ради общества редакторов газет и политических деятелей.
Утверждают, что выбрала она Мориа не случайно и что чувство здесь ни при чем: до него она перепробовала двух-трех других, рассталась с ними и долго присматривалась к депутату из Ньора, прежде чем остановить на нем выбор.
Как бы то ни было, его все чаще видели у нее в доме, поездки в Де-Севр стали менее регулярны, и уже через два года он заполучил первый полупортфель, а вскоре стал и министром.
С тех пор минуло лет пятнадцать, а то и все двадцать — я не даю себе труда проверять даты: они не имеют значения, — и ныне их связь-это нечто общепризнанное, почти официальное: когда Мориа нужен, ему звонят на улицу Сен-Доминик и глава кабинета, и из Елисейского дворца.
Он не порвал с женой, живущей в Париже где-то около Марсова поля. Я не раз встречал ее: она осталась все такой же неуклюжей, незаметной и вечно выглядит так, словно извиняется за то, что столь мало достойна великого человека. Их дети обзавелись семьями — старший, по-моему, подвизается в своей департаментской префектуре.
У Корины Мориа не позирует перед избирателями или для потомства. Он предстает здесь таким, каков он на самом деле, и часто производил на меня впечатление человека, который скучает, точнее, человека, силящегося не разочаровать окружающих.
В воскресенье, когда наши взгляды скрестились впервые, он наблюдал за мной и хмурился, словно открывая во мне нечто, новое, такое, что меня подмывает назвать «печатью».
Из стыдливости и боясь показаться смешным, я не повторил бы вслух то, что сейчас напишу, но в это воскресенье я поверил в печать, в незримую отметину, разглядеть которую могут только посвященные, те, что сами ее носят.
Высказать ли мне свою мысль до конца? Появляется такая печать лишь на тех, кто много жил, много видел, все изведал сам, но, главное, ценой непомерно большого усилия достиг или почти достиг своей цели, и я не думаю, что человек может быть отмечен подобной печатью раньше определенного возраста, скажем, лет сорока пяти.
Со своей стороны я наблюдал за Мориа сначала во время обеда, когда женщины рассказывали всякие истории, затем в гостиной, где любовница владельца газеты уселась на подушки и запела, сама себе аккомпанируя на гитаре.
Он веселился не больше, чем я, это было видно. Оглядываясь вокруг, он, несомненно, спрашивал себя, по какой прихоти судьбы угодил в обстановку, являющуюся как бы оскорблением его личности.
Его считают честолюбцем. У него, как и у меня, есть своя легенда, и в политических кругах он слывет столь же свирепым, как я во Дворце.
А вот я не верю, что он честолюбец, и если даже какое-то время был им, причем довольно по-детски, то уже перестал. Он просто примирился со своей судьбой и навязанным ему обликом, как иные актеры, обреченные всю жизнь играть одну и ту же роль.
Я видел, как он опрокидывал рюмку за рюмкой без удовольствия, без увлечения, но и не как пьяница, и я убежден, что, требуя спиртного, он просто набирался мужества для того, чтобы не сбежать.
Корина, которая почти на пятнадцать лет моложе его, возится с ним как с ребенком, смотрит, чтобы у него под рукой было все, чего он пожелает.
В воскресенье вечером ей, знающей его лучше, чем кто бы то ни было, тоже пришлось наблюдать, как он цепенеет и тупеет с каждым уходящим часом.
Пить я еще не начал. У меня это случается редко, не становится системой.
Тем не менее Мориа различил на мне печать, которая, вероятно, таится в глазах и читается не столько в выражении лица, сколько в отсутствующем взгляде — и в его известной тяжеловесности.
Разговор шел о политике, и Мориа отпустил несколько иронических фраз, как бросают хлеб птицам. В этот момент я вышел из гостиной, направляясь в один из будуаров, где углядел телефон. Сперва позвонил на улицу Понтье, но там, как я и ожидал, мне никто не ответил. Тогда я набрал номер Луи, итальянского ресторатора, у которого чаще всего питается Иветта.
— Говорит Гобийо. Иветта у вас, Луи?
— Только что появилась, господин Гобийо. Позвать?
Я добавил, потому что это было необходимо, а Луи — в курсе:
— Она одна?
— Да. Приступает к обеду за столиком в глубине зала.
— Передайте, что я заеду за ней через полчаса, может быть, чуть позже.
Разгадал ли Мориа и эту драму? Точно так же, как ни он, ни я не честолюбивы, мы оба не относимся к числу распутников, но кто согласится со мной, кроме тех немногих, что сами носят на себе печать? Когда я вернулся в гостиную, он снова понаблюдал за мной, но взгляд У него был блуждающий и влажный, как всегда бывает после известного количества рюмок.
3
Город на северо-западе Франции, центр департамента Де-Севр.