Нам не сразу удалось разобраться в сложной иерархии отношений двух членов команды «Касселя». Стройный и жизнерадостный Гонсалес был повыше ростом и носил морскую фуражку. Когда-то ее, очевидно, украшал золотой позумент, болтавшийся теперь жалкими лохмотьями по обе стороны от растрескавшегося козырька. Гонсалес доверительно сообщил нам, что фуражка — неотъемлемая принадлежность формы капитана и что он, ее обладатель, не только прекрасно разбирается во всех тонкостях навигационного искусства, но и не имеет себе равных в умении обращаться с двигателем. К тому же он способен одновременно управлять и судном, и машиной. Гонсалес признался также, что характер у него покладистый и непритязательный, а потому он великодушно уступил своему компаньону честь называться капитаном, хотя, по правде говоря (тут наш новый приятель не скупился на эпитеты), от капитана у того только и есть что звание.

Обладатель капитанского звания был приземист и тучен. Он неизменно носил темные очки и огромную соломенную шляпу, похожую на колокол. Очки капитан не снимал даже по вечерам, и мы подозревали, что он не расстается с ними и в койке. Уголки его сжатых губ были всегда опущены, и полумесяц рта выражал непреходящий пессимизм. На загорелых щеках выделялись бледно-розовые пятна — следы какого-то кожного заболевания. Свободное время, которое, по-видимому, имелось у него в избытке, капитан проводил за обработкой своих пятен специальной мазью. Любое слово, замечание или вопрос вызывало у него неизменную реакцию: зловещее цыканье зубом.

До места, где мы собирались остановиться и поработать, надо было идти миль семьдесят пять вверх по реке Парагвай, а потом подниматься по одному из ее левых притоков — Жежуи-Гуасу. Мы надеялись за неделю добраться до самых верховьев этой реки, где жили только индейцы да несколько лесорубов.

Первые несколько дней мы часами лежали на палубе и смотрели, как «Кассель» вспарывает коричневую гладь реки или разрезает носом заросли водяного гиацинта-камелота. Это плавучее растение имеет соцветия нежных розовато-лиловых тонов и изящные широкие листья с объемистыми воздушными камерами у основания. Там, где скопления гиацинтов были особенно плотными, судну приходилось маневрировать, чтобы винт не запутался в массе переплетенных корней. Иногда на плавучих гиацинтовых островах дрейфовали птицы, чаще   всего — цапли,   в  том   числе   и   белые.   Особое удовольствие доставляло нам наблюдение за яканами. Эти прелестные кулики с каштановым оперением грациозно вышагивали по широким округлым листьям камелота, легко опираясь на них своими длинными пальцами и высматривая рыбешек, укрывшихся в водяных зарослях. При нашем приближении яканы взлетали, и тогда были видны их желтые подкрылья. Они кружили над нами, болтая длинными ногами, а затем опять опускались на свои гиацинтовые островки, колыхавшиеся на дорожке за кормой.

Сэнди сидел на юте, потягивая мате, парагвайский чай. Гонсалес, расположившись на корточках у своего двигателя, вдохновенно бренчал на гитаре и громко распевал для собственного удовольствия, так как за шумом мотора никто не мог его слышать. Капитан был в рулевой рубке. Взгромоздившись на высокий стул, он одной рукой управлял судном, а другой смазывал свои пятна. Жара стояла адская. Пытаясь хоть немного охладиться, мы с Чарльзом спустились к себе и легли на койки. Но здесь оказалось еще жарче: пот лил с нас так, что простыни скоро стали мокрыми.

Неожиданно мотор заглох. Наступившую было непривычную тишину тут же нарушили пронзительные голоса Гонсалеса и капитана: члены команды явно о чем-то спорили. Выбравшись на палубу, мы увидели, как две диванные подушки и сиденье не спеша удалялись за кормой. Катер исчез. Сэнди бесстрастно пояснил, что капитан только что заложил перед очередной камелотовой клумбой такой крутой вираж, что катер перевернулся. Гонсалес, перегнувшись через борт, безуспешно дергал буксирный канат, вертикально уходивший в мутную воду. Капитан с оскорбленным видом восседал на своем троне и заливисто цыкал зубом.

Полемика капитана с Гонсалесом обнаружила еще одну немаловажную деталь: ни тот, ни другой не умел плавать. Пока члены команды бросали друг другу выразительные упреки, мы с Чарльзом сбросили одежду и спустились за борт. Место оказалось неглубоким, но все же потребовалось без малого два часа, чтобы поднять катер, привести его в порядок, разыскать три бачка с горючим и сумку с инструментами. Тем временем река без помех уносила сиденье и подушки обратно к Асунсьону, и попытки (правда, не очень настойчивые) догнать их успеха не имели. В итоге катер лишился немалой доли комфорта, а у нас с Чарльзом зародились сомнения в навигационном мастерстве капитана.

Следующие три дня прошли без приключений. Мы доплыли до устья Жежуи и стали подниматься вверх по этой реке, задержавшись на часок в деревне Пуэрто-И, последней на нашем пути. Капитан, и без того неизменно пребывавший в мрачном настроении, теперь и вовсе впал в депрессию. Он впервые шел по этой неспокойной реке, и его, по-видимому, одолевали нехорошие предчувствия. На следующее утро, когда впереди показался крутой поворот, из-за которого стремительно выбегал пенящийся поток, капитан застопорил мотор с видом человека, принявшего окончательное решение. Он дал понять, что и так уже не раз рисковал, демонстрируя чудеса судовождения, но что теперь продолжать путь — чистейшее безумие. После долгих уговоров капитан согласился обследовать на катере грозную излучину. Когда он вернулся, по выражению его лица нам стало ясно, что ближайшее знакомство с препятствием только подтвердило его худшие опасения.

В последовавших затем дебатах наш переводчик Сэнди проявил себя искусным дипломатом. Он решил доводить до сведения обеих сторон только те фрагменты дискуссии, которые имели непосредственное отношение к делу. Сэнди держал нить переговоров в своих руках и тактично опускал как специфические диалектизмы, перемежавшие, как я подозревал, бурную речь капитана, так и отнюдь не парламентские выражения, которые мы, за это я мог поручиться, не скупясь, посылали в ответ. По нашему мнению, поворот был действительно каверзным, но никак не роковым. Отступить и вернуться в Асунсьон, потратив впустую целую неделю, было немыслимо, а остаться здесь означало бы проститься с мечтой о поимке необыкновенных животных. Но капитан непоколебимо стоял на своем. Он мелодраматическим тоном заявил, что не желает умирать сам и не думает, чтобы этого хотелось нам, но такой аргумент, разумеется, вызвал лишь наше презрение. В разгар спора какой-то захудалый баркасик с захлебывающимся мотором протащился мимо нас и как ни в чем не бывало скрылся за поворотом.

Увидев это, мы пришли в бешенство. Мы просто задыхались от бессильной ярости, не имея возможности самим, без посредничества Сэнди, выразить капитану всю степень  нашего  возмущения.  Все тормоза  были спущены. С Чарльзом что-то стряслось. Он вдруг выразился по-испански, впервые установив, таким образом, непосредственный и недвусмысленный контакт с капитаном. Примерно за час до описываемых событий капитан тщетно бился над парафиновой печкой. Ее упорное нежелание работать он объяснял тем, что печка изготовлена не в Европе, а в Аргентине, и презрительно называл ее продуктом аргентинской индустрии. Теперь Чарльз, исступленно указывая в сторону капитана и вложив в интонацию весь свой сарказм, заявил: «Капитан — аргентинская индустрия!» Достигнув таких высот лингвистической находчивости, он испытал столь явное удовлетворение, что мы все не смогли удержаться от смеха. Сэнди счел момент подходящим и благоразумно удалился подкрепиться очередной порцией мате. Без него спор волей-неволей сошел на нет.

Мы с Чарльзом последовали за Сэнди, чтобы обсудить ситуацию и найти какой-нибудь выход. Капитан вряд ли уступит, но можно попытаться воспользоваться попутным транспортом. Ведь прошла же только что одна посудина, значит, не исключено, что пройдет и другая. Утешившись этой последней остававшейся нам надеждой, мы отужинали и отправились спать.