Чуть позже он привязал лодку на прежнее место и быстрыми шагами двинулся вдоль мола. Он шел с непокрытой головой; пострижен он был теперь гораздо короче, чем прежде, и рыжеватые волосы его посветлели оттого, вероятно, что он с утра до вечера находился под солнцем.
Он был совсем один на дороге, один, сколько хватало глаз. Он остановился под деревом, чтобы свернуть сигарету — да, теперь он сам их сворачивал, — и снова продолжил путь в Антиб.
Добрался он туда уже за полночь. Цирковое представление только что окончилось, и толпа из-за начавшегося дождя расходилась быстро. Прежде всего он заглянул в фургон, служивший жильем двадцати рабочим, чтобы оставить там граммофон и пластинки.
— Явился наконец-то! Где был?
— Что-то мне стало плохо. Пошел к врачу.
— Берись за работу, бездельник!
Бригадир был самым толстым человеком в цирке, и в то же время никто во всей бригаде не умел, подобно ему, держать равновесие на перекладине.
Едва ушли последние зрители, как рабочие, сменив синюю униформу на комбинезоны, заняли каждый свое место. Бесшумно, не теряя времени, цирк разоблачался, сбрасывал полотняные одежды и обнажал свой гигантский скелет, где поблескивали там и сям электрические лампочки.
Некоторые фургоны уже двинулись в путь — завтра цирк выступал в Грассе, и там на рассвете, на точно такой же площади должен был возвестись точно такой же купол на глазах у зевак и восхищенных служанок, подобных Лили.
На разговоры времени не было. Один из рабочих, чех, спросил, проходя мимо Владимира:
— Ты где был?
А тот в ответ сунул руку в карман и на мгновение вытащил оттуда пачку банкнот.
— Ишь ты, сумел, значит!
Работали точно, по свистку. Фургоны то и дело подходили за грузом, один за другим. Ничего в мире не было, кроме этих ослепительно ярких лампочек и тьмы, где копошились люди как тени. Перестук молотков. Постепенно гаснущие окна домов. Два часа такой работы — и все становится невероятным, на грани фантастики. Тело подчиняется свистку, рассудок тут ни при чем. Глаза пощипывает. Мышцы болят все сильней. Человек вращается в искусственной вселенной, где тело воспринимает только резкое столкновение с деревом или металлом.
Безотчетно ведешь счет минутам. Но всем своим существом стремишься только к одному — к фургону, к матрасам, куда наконец рухнут эти двадцать тел, испуская жаркий запах пота.
А потом фургон двинется в путь, и ты тут опять ни при чем. Теперь черед водителя бороться со сном и следить за тусклыми отблесками фар на дорогах.
А в фургоне люди спят, иногда толкая друг друга во сне, чувствуя, что дорога уносит их куда-то, но не помня, где они и кто они.
Всех их ждало одно — свисток грубо прервет сон, потоки солнечного света хлынут в фургон, едва откроются двери. И тогда каждый схватит свое брезентовое ведро и побежит наполнить его свежей водой. Мыться будут тут же, на городской площади, подобно солдатам, раздевшись по пояс. И опять же, подобно солдату, каждый получит кружку кофе и миску похлебки, но все-таки улучит минутку забежать в бистро и опрокинуть стаканчик белого.
И снова свистки…
Владимиру хотелось спать. Кое-кто в фургоне уже уснул.
— Я же тебе говорил, — прошептал он своему соседу, чеху, — а ведь ты мне не поверил, сознайся.
Он и впрямь сообщил ему раньше, что, как только они приедут в Антиб, он заберет пять тысяч франков, спрятанные им в те дни, когда еще был при деньгах.
— Понял? Этих денег как раз хватит на билет до Варшавы. Мне приятель оттуда написал. Если уж он пишет, что Блини там, значит, так оно и есть.
— Тихо, замолчите, — возмутились соседи.
— Едешь завтра? — спросил чех с досадой. Ведь это означало, что у него будет другой сосед, может быть, храпак или вонючий.
— Нет, поеду с цирком до Швейцарии.
— Это при пяти-то тысячах?
Он не мог представить себе, что кому-то может вздуматься продолжать эту работу, имея пять шикарных банкнот в кармане!
— Вот именно!
— Значит, выставишь хорошее угощение? Владимир нахмурился и промолчал.
— Слушай-ка, ты что — скупердяй?
— Заткнитесь вы там, в углу! — закричал кто-то. Наконец мотор включили, фургон тронулся.
— Ну, такого я от тебя не ждал! Вот ведь как ошибаешься в людях!
— Да я не скупердяй, просто деньги-то не мои, а Блини.
— Тогда другое дело. А почему ты его зовешь Блини?
— Потому что он умеет стряпать и чуть ли не каждый день пек блины. Знаешь, что это такое?
— Русское блюдо?
— Ну, вроде оладий. Их едят со сметаной…
— Что-то мне это не по вкусу.
Чех замолчал, должно быть уснул.
Владимир считал дни: до Гренобля — две недели. Потом сразу граница. Трудностей тут никаких не будет, у цирка на всех один общий паспорт. А уж там, в Женеве…
Чья-то нога давила ему на ногу. Сосед слева дышал в плечо.
Медленно, осторожно Владимир пристроил граммофон себе на колени, поставил пластинку. Из-за толчков фургона игла поначалу соскальзывала с бороздки, но он поправлял ее кончиком пальца. Сперва гул мотора заглушал музыку, но мало-помалу она заиграла громче — это было старое танго, времен их жизни в Константинополе. Владимир чуть ли не прижался лицом к граммофону, чтобы лучше расслышать.
— Не дашь спать — морду разобью! — раздался в темноте чей-то голос.
Он послушался, остановил пластинку, сунул граммофон под жесткую подушку, устроился поудобнее среди рук и ног, окружавших его отовсюду, и глубоко вздохнул, как человек, наевшийся до отвала. Мгновение спустя он уже крепко спал и во сне ощущал вкус блинов со сметаной.
— Ты что, спятил, музыку тут развел среди ночи? — спросил в Грассе один из спутников во время утреннего умывания позади фургона.
Владимир блаженно улыбался. К чему отвечать? Тот все равно не поймет.
— Вот у нас в бригаде за все время человек двадцать русских перебывало, — продолжал спутник — он был родом с севера. — Все как один чокнутые. Я это тебе не в обиду говорю, но согласись…
Дождь перестал. Небо было абсолютно голубым, как на картинке, и собеседники, покончив с умыванием, уже поглядывали на белоснежное здание бистро с занавеской из бус на дверях. Даже издалека было видно, как блестит в полумраке стойка, обитая жестью. За ней угадывались бутылки, и казалось — тянет прохладой от ведерка со льдом.