Я прошел в первый из длинных коридоров, где погребали монахов, и, закрыв глаза, прильнул к земляной стене, прислушиваясь к мечтам и молитвам тех, кто лежал, замурованный заживо во имя любви к Богу.
Именно так я себе это и представлял, в точности так и запомнил. Я услышал знакомые, не представляющие больше для меня загадки слова, произносимые шепотом на церковно-славянском языке. Я увидел предписанные образы. Меня обжигал пылающий костер подлинной веры, воспламенившийся от слабого огня жизней, проведенных в полном самоотречении.
Я стоял, наклонив голову, прижавшись виском к земляной стене. Я мечтал найти того чистого душой мальчика, который вскрывал эти кельи, чтобы принести отшельникам немного пищи и воды, чтобы поддержать в них жизненные силы. Но я не мог найти его. Не мог. И по отношению к нему я испытывал только безмерную, безграничную жалость из-за того, что ему вообще пришлось здесь страдать, худому, жалкому, отчаявшемуся, невежественному, да, ужасно невежественному, знавшему в жизни только одну чувственную радость: смотреть на отблески огня в красках иконы.
Я задыхался. Я повернул голову и, оцепенев, упал в объятия Мариуса.
– Не плачь, Амадео, – нежно прошептал он.
Он отвел мои волосы с глаз и пальцем ласково смахнул с ресниц слезы.
– Попрощайся с ними навсегда, сын мой, – сказал он.
Я кивнул.
Через мгновение мы стояли на улице. Я молча спускался по холму к берегу. Мариус шел за мной.
Запах реки усиливался, равно как и зловоние, исходившее от людей. Наконец я дошел до строения, в котором узнал собственный дом. Вдруг мне показалось, что это настоящее безумие! Чего я добиваюсь? Взглянуть на все это другими глазами? Найти подтверждение тому, что у меня, смертного мальчика, никогда не было ни единого шанса?
Господи, моему новому существованию в облике нечестивого вампира, питающегося жирными сливками порочного венецианского мира, вообще нет и не может быть прощения – я это прекрасно понимал. Неужели это всего лишь тщеславная попытка самооправдания? Нет, что-то иное влекло меня к длинному прямоугольному дому, толстые, обмазанные глиной стены которого были разделены грубыми балками; с крыши свисали сосульки. Это довольно-таки большое примитивное строение было моим домом. Я осторожно, крадучись, обошел его вокруг. Сугробы здесь осели и потекли, талая вода заливала улицу, совсем как в моем детстве. Вода просочилась в мои венецианские сапоги тонкой работы. Но теперь она не парализовала ноги, потому что я черпал силы у неведомых этим людям богов и у созданий, чьих имен невежественные крестьяне, одним из которых раньше был и я, не знали.
Я прижался лбом к шершавой стене, как в монастыре, приникнув к глине, словно ее плотная поверхность могла защитить меня и передать мне все, что я хотел узнать. Через крошечную дыру в вечно осыпающейся глиняной обмазке я увидел знакомые огоньки свечей и более яркое пламя ламп – семья собралась возле большой теплой кирпичной печи.
Я знал каждого их этих людей, хотя некоторые имена стерлись из памяти. Я знал, что это мои родные и какие между ними отношения.
Но мне хотелось узнать и многое другое, хотелось убедиться, что все у них хорошо. Мне нужно было выяснить, смогли ли они продолжать жить с былой энергией после того рокового дня, когда меня похитили, а отца, несомненно, убили в дикой степи. Возможно, мне необходимо было знать, о чем они молились, когда вспоминали Андрея, мальчика, обладавшего даром писать подлинные шедевры – нерукотворные иконы.
Я услышал, что внутри играют на гуслях, я услышал песню. Голос принадлежал моему дяде, одному из братьев отца, такому молодому, что он мог бы быть и моим братом. Его звали Борис, и с раннего детства он отличался способностями к пению, легко запоминая старинные сказания о богатырях и героях, и сейчас он пел одно из них, красивое и трагическое. Гусли были старые и маленькие – отцовские, и Борис перебирал струны в такт речитативу, рассказывая историю жестокой и роковой битвы за великий древний город – Киев.
Я вслушивался в знакомые распевы, на протяжении сотен лет передававшиеся в нашем народе из уст в уста, от певца к певцу. Я отломил кусочек глины и сквозь крошечное отверстие увидел в углу иконы – прямо напротив семьи, собравшейся вокруг мерцающего в открытой печи огня.
Что за зрелище! Среди десятков свечных огарков и глиняных ламп с горящим в них жиром стояли, прислоненные к стене, около двадцати икон в золотых окладах. Некоторые давно потемнели от времени, тогда как другие сияли свежестью красок, словно Божием соизволением созданные только вчера. Там же я увидел и крашеные яйца, покрытые прекрасными узорами, которые прекрасно помнил, хотя сейчас даже своим вампирским зрением не мог разглядеть их во всех подробностях – слишком велико было расстояние. Много раз наблюдал я, как женщины расписывают к Пасхе эти освященные яйца, деревянными палочками накладывая подтаявший воск, чтобы наметить ленты, звезды, кресты или линии, обозначавшие бараньи рога, бабочку или аиста. После того как яйцо покрывали воском, его окунали в холодный краситель поразительно густого цвета. Мне тогда казалось, что существует бесконечное разнообразие оттенков, а также бесконечные возможности выражения глубокого смысла в простых узорах и знаках.
Эти хрупкие прекрасные яйца хранились для исцеления больных или же для защиты от бури. Я сам прятал их, например в огороде, чтобы урожай был лучше. Одно из них я поместил над дверью дома, куда после замужества ушла жить моя сестра.
Об этих расписных яйцах есть прекрасная легенда, в которой говорится, что, пока люди будут соблюдать этот веками установленный обычай, крашеные яйца защитят мир от злого чудовища, которое всегда готово прийти и проглотить все живое на земле.
Приятно было увидеть, что эти яйца по-прежнему лежат в красном углу, среди икон, рядом с ликами святых. Откровенно говоря, я забыл о существовании этого древнего обычая и теперь испытывал не только стыд, но и страх – мне казалось, что такая забывчивость предвещает беду.
Однако, залюбовавшись святыми ликами, я вскоре перестал думать о чем-либо другом. Я увидел, как сверкает в свете огня лик Христа, прекрасного, нахмуренного Христа, каким я часто его рисовал. Мне довелось написать великое множество таких икон, однако эта была удивительно похожа на потерянную мною в густой траве в день похищения.
Нет, не может быть! Кто смог бы отыскать и вернуть в дом икону, которую я уронил, когда разбойники взяли меня в плен? Нет, это, конечно, другая икона, ведь я уже говорил, что нарисовал их очень много, прежде чем родители набрались мужества отвести меня к монахам. Ведь мои иконы были во многих домах. Отец даже с гордостью преподносил их в дар князю Михаилу, и именно князь сказал, что мой талант должны увидеть монахи.
Каким строгим выглядел наш Господь по сравнению с нежным, задумчивым Христом Фра Анджелико или благородным, печальным Господом Беллини! Но его согрела моя любовь! Лик Христа был написан в наших древних традициях, и Господь оставался любящим, несмотря на строгость линий, любящим, несмотря на мрачность красок, любящим в традиционном для моей родной земли понимании этого слова. Мой Христос был проникнут и согрет любовью, которую, как я верил, он дарил мне!
Мне стало дурно. Я почувствовал, как руки Мастера легли мне на плечи, но вопреки моим опасениям он не увлек меня прочь, а лишь обнял и прижался щекой к моим волосам.
Я уже чуть было не ушел. Все, с меня хватит! Но музыка вдруг смолкла. Какая-то женщина... Неужели это моя мать? Нет, она слишком молода – это моя теперь уже взрослая сестра Аня. Так вот, эта женщина устало заговорила о том, что мой отец смог бы опять запеть, если бы им удалось спрятать от него все спиртное и привести его в чувство.
Дядя Борис усмехнулся. Иван безнадежен, сказал Борис. Ивану уже не прожить трезвым ни дня ни ночи, ему недолго осталось. Иван отравлен спиртным – не только хорошим вином, которое он покупает у торговцев, продавая все, что ему удается украсть из этого дома, но и крестьянским самогоном, который он отбирает силой, по сей день оставаясь грозой округи.