Кажется, сто лет прошло, с тех пор как я оделся ради нее поприличнее, отыскав в одном модном магазине на Пятой авеню хорошо пошитый пиджак из старинного красного бархата, рубашку поэта, как их сейчас называют, из накрахмаленного хлопка, с изобилием болтающихся кружев, а для завершения картины – зауженные брюки из черной шерсти и сверкающие сапоги, застегивающиеся на лодыжках, и все ради того, чтобы проводить ее в огромный, переполненный людьми морг на опознание отрубленной головы ее отца под лучами флуоресцентных ламп.

Что приятно удивляет в последнее десятилетие двадцатого века: мужчина любого возраста может носить волосы какой угодно длины.

Кажется, сто лет прошло, с тех пор как специально ради нее я расчесал их, густые, вьющиеся и для разнообразия – чистые.

Кажется, сто лет прошло, с тех пор как мы преданно стояли рядом с ней, даже поддерживали ее, ведьму-чаровницу с короткими волосами, пока она оплакивала смерть своего отца и засыпала нас лихорадочными, на удивление умными и бесстрастными вопросами по поводу нашей зловещей природы, как будто интенсивный курс по анатомии вампира каким-то образом сможет завершить цикл кошмаров, угрожавших ее безопасности и здравости ее рассудка, и как-нибудь вернуть ее порочного, бессовестного отца.

Нет, на самом деле она молилась не о возвращении Роджера: слишком слепо она верила во всеведение и милосердие Господа. К тому же вид отрубленной, пусть даже и замороженной человеческой головы вызывает определенный шок, да еще и какая-то собака успела пожевать Роджера, прежде чем его обнаружили, и, учитывая строгое правило современной криминалистики «не прикасаться», он даже на меня произвел впечатление. (Я помню, что помощница коронера душевно сказала мне, что я ужасно молод для подобного зрелища. Она решила, что я младший брат Доры. Что за милая женщина! Может быть, стоит время от времени совершать набеги на официальный смертный мир, чтобы получить прозвище «настоящего комедианта» вместо «ангела Боттичелли» – ярлыка, приклеившегося ко мне в царстве живых мертвецов.)

Дора мечтала о возвращении Лестата. Что еще позволило бы ей вырваться из-под власти наших чар, если не последнее благословение самого коронованного принца?

Я стоял у темных окон расположенной на одном из верхних этажей дома квартиры, смотрел на глубокие сугробы Пятой авеню, ждал и молился вместе с ней, жалея, что огромная земля лишилась моего старого врага, и в глубине своей безрассудной души считая, что тайна его исчезновения разрешится, как и любое из чудес, подарив нам грусть, связанную с небольшими потерями, как остальные маленькие откровения, после которых я оставался точно таким же, как на протяжении всей жизни с той давней ночи в Венеции, когда меня разлучили с Мастером, и я просто научусь получше притворяться, будто я до сих пор жив.

За Лестата я не особенно испугался. Я не возлагал на это приключение никаких надежд, я только ждал, что рано или поздно он появится и расскажет очередную фантастическую байку. Состоится типичный для Лестата разговор, поскольку никто не преувеличивает так, как делает это он, рассказывая о своих нелепейших приключениях. Я не говорю, что он не менялся телами с человеком, – знаю, что менялся. Я не говорю, что не он разбудил нашу вселяющую ужас богиню и мать, Акашу, – знаю, что это он. Я не говорю, что не он растер в пыль наше старое суеверное общество в блистательные годы, предшествовавшие Французской революции. Я уже рассказывал.

Но меня сводит с ума та манера, в какой он описывает все, что с ним приключилось, манера связывать один случай с другим, словно каждое из разрозненных неприятных событий на самом деле – одно из звеньев цепи, наделенной великим смыслом. Это не так. Это ерунда. Он и сам знает. Но ему непременно нужно устроить бульварный спектакль, стоит только ушибить палец.

Джеймс Бонд вампиров, Сэм Спейд своих собственных книг! Рок-певец, провывший на смертной сцене два часа кряду и сошедший со сцены с кучей пластинок, и по сию ночь подкармливающих его грязные банковские счета.

У него настоящий дар устраивать из несчастья трагедию и прощать себе все на свете в каждом абзаце исповеди, выходящей из-под его пера.

Нет, я его не виню. Я не могу не злиться из-за того, что он лежит здесь, в коме, на полу часовни, уставившись перед собой в самодостаточном молчании, не обращая внимания на созданных им вампиров, окружающих его по той же причине, что и я: они пришли посмотреть своими глазами, не изменила ли его кровь Христа, не превратился ли он в грандиозное свидетельство чудесного перехода в другую сущность. Но я уже скоро до этого дойду.

Я додекламировался до того, что загнал себя в угол. Я знаю, почему я так его оскорбляю, почему испытываю такое облегчение, вбивая гвозди в его репутацию, почему стучу обоими кулаками по его величию.

Он слишком многому меня научил. Он довел меня до этого самого момента, когда я стою здесь и диктую рассказ о своем прошлом, связно и спокойно, что не удалось бы мне сделать, до того как я пришел ему на помощь в истории с его драгоценным Мемнохом-дьяволом и уязвимой маленькой Дорой.

Двести лет назад он лишил меня всех иллюзий, всех лживых оправданий и в голом виде выставил на парижские мостовые, чтобы я искал путь к красоте звездного света, когда-то мне знакомой и слишком мучительно потерянной.

Но пока мы ждали его в красивой поднебесной квартире над собором Святого Патрика, я и понятия не имел, сколько еще ему предстоит с меня сорвать, и я ненавижу его хотя бы за то, что не представляю себе без него свою душу, и, будучи перед ним в долгу за все, что я есть, за все, что я знаю, я ничем не могу пробудить его от неподвижного сна.

Но – все по порядку. Что толку спускаться обратно в часовню, прикасаться к нему и умолять выслушать меня, когда он лежит, словно его действительно покинул рассудок – покинул и уже не вернется.

Я не могу с этим смириться. И не смирюсь. Я потерял терпение; я потерял оцепенение, в котором находил прибежище. Это невыносимо... Но мне нужно продолжать рассказ.

Нужно рассказать тебе, что случилось, когда я увидел Плат, когда меня поразило солнце, и самое ужасное – о том, что я увидел, когда наконец пришел к Лестату и приблизился к нему настолько, что смог выпить его кровь. Да, не следует сбиваться с курса. Теперь я понимаю, зачем он выстраивает цепь. Не из гордости, правда? Из необходимости. Нельзя рассказывать историю, не соединяя ее части друг с другом, а мы, бедные сироты уходящего времени, не знаем другого средства измерения, кроме последовательного. Упав в снежную черноту, в мир, который хуже вакуума, я ведь тоже потянулся за цепочкой. О Господи, чего бы я не отдал во время того ужасного вознесения, лишь бы ухватиться за металлическую цепь!

Он вернулся так неожиданно – к тебе, к Доре, ко мне. На третье утро, незадолго до рассвета. Я услышал, как внизу, в стеклянной башне, хлопнули двери, а потом раздался звук, с каждым годом набирающий сверхъестественную силу, – биение его сердца.

Кто первым поднялся из-за стола? Я застыл от страха. Он пришел так быстро, вокруг него вились дикие ароматы, запахи леса и сырой земли. Он пробивался через каждую преграду, словно за ним гнались те, кто похитил его, однако следом так никто и не появился. Он проник в квартиру один, захлопнул за собой дверь и предстал перед нами в таком жутком виде, что я и вообразить себе не мог, никогда еще после его предыдущих поражений не видел я его таким убитым.

С предельной любовью Дора побежала к нему, и с отчаянной, слишком человеческой потребностью он сжал ее так крепко, что я подумал: еще чуть-чуть – и он ее раздавит.

– Милый, теперь все хорошо! – закричала она, словно стараясь, чтобы он ее понял.

Но нам хватило и одного взгляда на него, чтобы осознать, что все только начинается, хотя перед лицом увиденного мы бормотали те же пустые слова.