– Зачем? – спросил он, словно не имел от Сантино секретов. – Что нам до Плата, друг мой? Ты считаешь, он приведет его в чувство? Прости меня, Сантино, но ты еще так молод!
В чувство... Приведет его в чувство. Значит, это про Лестата. Единственное возможное значение. Я решил зайти еще дальше. Я просмотрел мысли Сантино в поисках того, что было ему известно, и отшатнулся в ужасе, но увиденного не выпускал.
Лестат, мой Лестат – ведь он никогда не был их Лестатом? – мой Лестат в результате обезумел из-за этой ужасной саги и стал пленником древнейшей представительницы нашего рода, постановившей, что, если он не прекратит мутить воду, подразумевая, естественно, тайну о нашем существовании, его уничтожат способом, доступным только Старейшим, и никто не смеет умолять за него ни под каким предлогом.
Нет, такого не может быть! Я извивался и ворочался. По моему телу бежали волны боли, красные, фиолетовые, пульсирующие оранжевым светом. С момента своего падения я не видел таких цветов. Рассудок возвращался ко мне, но что ему досталось? Лестата уничтожат! Лестат в плену, как я сам, много веков назад, под Римом, в катакомбах Сантино. О Господи, это хуже, чем солнечный огонь, хуже, чем смотреть, как брат-подонок бьет Сибил по личику со сливовыми щеками и отталкивает ее от пианино, сбивая с ног.
Но я нарвался на неприятности.
– Идем, пора выбираться отсюда, – сказал Сантино. – Что-то здесь не так, я что-то чувствую, но не могу объяснить. Такое впечатление, что с нами здесь кто-то еще, но его здесь нет. Такое впечатление, что равное мне по силе существо расслышало мои шаги за многие мили.
Мариус выглядел доброжелательным и любопытным, он совсем не встревожился.
– Нью-Йорк сегодня принадлежит нам, – легко сказал он. И со смутным страхом заглянул напоследок в печь. – Если только дух, цепляющийся за жизнь, не держится за его бархат и кружева.
Я закрыл глаза. О Господи, как бы мне закрыть еще и мысли! Захлопнуть поплотнее.
Его голос не умолкал, пронзая раковину моего сознания в том месте, где она успела размягчиться.
– Но я никогда не верил в такие вещи, – сказал он. – Мы сами в некоторой степени евхаристия – как ты думаешь? Будучи телом и кровью таинственного бога до того момента, пока держимся избранной нами формы. Что такое прядь рыжих волос и обрывки обожженных кружев? Его нет.
– Я тебя не понимаю, – мягко признался Сантино. – Но если ты считаешь, что я никогда его не любил, ты глубоко, глубоко заблуждаешься.
– Ну, пойдем, – сказал Мариус. – Дело сделано. Все следы стерты. Но обещай мне от всей своей старинной римской католической души, что не отправишься на поиски Плата. Миллион пар глаз смотрели на него, Сантино, и ничего не изменилось. Мир остался прежним, под небом в каждом квадранте умирают дети, голодные и одинокие.
Дальше я не мог рисковать.
Я отклонился от курса, обыскивая ночь, как луч маяка, выбирая смертных, кто может заметить, как они покинули здание, где занимались делом чрезвычайной важности, но они удалились слишком незаметно, слишком быстро.
Я почувствовал, как они ушли. Я почувствовал, как внезапно пропало их дыхание, их пульс, и я знал, что их унес ветер.
Наконец, по прошествии еще часа, я дал своим глазам обойти те же старые комнаты, где бродили они.
Все было спокойно у бедных одурманенных техников и охранников, которых ввели в транс белолицые призраки из другого мира, выполнявшие свою отвратительную задачу.
К утру обнаружат кражу, обнаружат, что вся работа пропала, и Дорино чудо получит очередное печальное оскорбление, что только ускорит потерю интереса к нему.
У меня все воспалилось. Я сухо, хрипло расплакался, не в состоянии даже набрать в себе слез.
Кажется, один раз я заметил свою руку, гротескные когти, скорее освежеванные, чем обгоревшие, и глянцево-черные, какими я их и помнил – или видел.
Потом меня начала терзать одна загадка. Как же я смог убить злого брата моей бедной возлюбленной? Как могло это быстрое страшное правосудие быть чем-то, кроме иллюзии во время моего подъема и падения под тяжестью утреннего солнца?
А если на самом деле этого не произошло, если я не осушил досуха этого жуткого мстительного брата, значит, они – просто сон, моя Сибил и мой маленький бедуин. Ну неужели это будет последним кошмаром?
Ночь достигла самого страшного часа. В оштукатуренных комнатах глухо били часы. Под колесами трещал вспененный снег. Я еще раз поднял руку. Неизбежный хруст и щелчок. Меня засыпало осколками льда, словно битым стеклом!
Я посмотрел вверх, на чистые, искрящиеся звезды. Как они прекрасны – сторожевые стеклянные шпили с прикрепленными к ним золотыми квадратиками света, рядами вырезанные резко вдоль и поперек, испещряющие воздушную черноту зимней ночи. А вот и ветер-тиран, шуршащий в хрустальных каньонах, достигающий маленькой заброшенной постели, где лежит один забытый демон, глядя воровским взглядом огромной души на приободрившиеся в городских огнях облака. Звездочки, как же я вас ненавидел, как я завидовал, что в этом призрачном вакууме вам удается с такой решимостью следовать намеченному курсу.
Но я уже ничего не ненавидел. Моя боль очистила меня от всего недостойного. Я следил, как небо затягивается облаками, поблескивает, на одну великолепную спокойную секунду превращается в бриллиант, а затем мягкий белый туман снова поглощает золотистые отблески городских фонарей и посылает им в ответ мягчайший, легчайший снег.
Он упал на мое лицо. Он упал на мою вытянутую руку. Он падал на все мое тело, тая крошечными волшебными снежинками.
– А теперь взойдет солнце, – прошептал я, словно меня обнял некий ангел-хранитель, – и даже здесь, под перекошенным жестяным навесом, через сломанный настил оно достанет меня и унесет мою душу к новым глубинам боли.
В ответ раздался протестующий крик. Чей-то голос умолял, чтобы этого не случилось. Мой голос, решил я, – конечно, как же обойтись без самообмана? Безумие – считать, что я перенесу все эти ожоги и второй раз вытерплю это по собственной воле.
Но голос принадлежал не мне. А Бенджамину, Бенджамину, поглощенному молитвой. Выбросив вперед свой бесплотный глаз, я увидел его. Он стоял на коленях в комнате, а она, как спелый сочный персик, спала среди мягких, сбившихся в сторону покрывал.
– Ну, ангел, дибук, помоги нам. Дибук, ты уже приходил. Приходи еще раз. Не беси меня, приходи!
– Сколько часов осталось до рассвета, маленький мужчина? – прошептал я в его небольшое, похожее на морскую раковину ухо, словно сам этого не знал.
– Дибук! – закричал он. – Это ты, ты говоришь со мной! Сибил, проснись, Сибил!
– Нет, подумай, прежде чем будить ее. Это страшное задание. Я не то потрясающее существо, на твоих глазах высосавшее кровь из твоего врага, обожествлявшее ее красоту и твою радость. Если ты решил отдать долг, ты придешь забрать чудовище, оскорбление для твоих невинных глаз. Но не сомневайся, маленький мужчина, я буду с тобой навсегда, если ты окажешь мне эту услугу, если ты придешь ко мне, если ты мне поможешь, потому что воля покидает меня, я один, я хочу восстановиться, но сам справиться не могу, мои годы ничего не значат, и мне страшно.
Он вскарабкался на ноги. Он встал и выглянул в далекое окно, в окно, через которое я мельком подсмотрел за ним во сне его же смертными глазами, но он меня увидеть не мог, я лежал на крыше внизу, под роскошной квартирой, что он делил с моим ангелом. Он расправил свои квадратные плечики и, серьезно нахмурив черные брови, превратился в точную копию византийской фрески: херувим еще младше меня.
– Назови цену, дибук, я иду к тебе! – объявил он и сложил в кулак свою могучую ручонку. – Где ты, дибук, чего ты боишься, чего мы не победим вместе? Сибил, проснись, Сибил! Наш божественный дибук вернулся, и мы нужны ему!