— Человечество любит второпях, но чтобы ненавидеть нужно много времени, а я его имел и имею, — он прошипел эти слова, — много времени.

Ребекка нахмурилась еще сильнее.

— Неужели вы серьезно? — спросила она с внезапными раздражением и страхом.

Она крепко обхватила себя руками.

— Вы действительно могли уничтожить его? Лорд Байрон холодно посмотрел на нее.

— Думаю, что да, — сказал он наконец.

Ребекка чувствовала, как ее сердце медленно бьется. Она боялась лорда Байрона, но не так сильно, как ночью накануне, когда Полидори так напугал ее на берегу Темзы выражением сумасшествия на лице и ядовитым дыханием.

— Только думаете? — спросила она. Глаза лорда Байрона были все еще холодны, когда он ответил:

— Да, конечно. Как вы можете быть уверены в обратном? В венах Полидори течет часть моей крови. И это мой Дар — вот что я имею в виду. Да, — сказал он с внезапной страстностью, — я мог убить его, да, конечно, я мог это сделать. Но вы спрашиваете меня, почему я не убью его, почему не сделал это тогда, в Италии, после того как утонул Шелли. По той же самой причине. У Полидори была моя кровь. Он был моим созданием, завещавшим мне мое одиночество и ставшим от этого еще более дорогим для меня. Я все более ненавидел его и все более понимал, что у меня больше никого нет. Возможно, Полидори и должен был стать таким парадоксом Я не знаю. Даже Иегова, наслав потоп на человечество, не смог перенести полного разрушения своего мира. Как же мог я надругаться над духом Шелли, поступив еще хуже, чем христианское божество?

Лорд Байрон зловеще ухмыльнулся.

— Потому что дух Шелли и дух Гайдэ предстали предо мной. Не в буквальном смысле, даже не на столь долгий срок как видение в моих снах, но — как опустошение. Моим дням не было числа, мои ночи были бессонны, и все же я не мог расшевелить себя, я ничем не занимался, кроме того, что убивал, размышляя о жизни, и пописывал стихи. Я вспоминал свою юность, когда сердце мое было переполнено волнением и эмоциями; и вот теперь, в свои тридцать шесть (еще не столь ужасный возраст), я ворошил уже угасшие угольки в сердце, принадлежавшем мне, и не мог разжечь даже временного пламени. Я растратил свое лето еще до того, как закончился май. Гайдэ была мертва, погиб Шелли, и дни моей любви тоже умерли.

И те же самые воспоминания вывели меня из оцепенения. В течение этого мертвого, словно стоячая вода, года в Греции очень быстро разгорелось восстание. То, о чем мечтала Гайдэ, — революция, которой Шелли так страстно желал руководить; борцы за свободу, к которым я себя причислял, они обратили свой взор на меня. Я был знаменит, богат, как мог я не предложить свою поддержку грекам? Я рассмеялся в ответ на это требование. Греки даже не понимали, о чем они меня просят, — я был смертоносным существом, мой поцелуй отравлял своим прикосновением. И все же, к моему удивлению, я обнаружил, что это привело меня в чувство — сделало то, что я считал рке невозможным. Греция — земля красоты и романтики; свобода — основа всего того, что я любил. И я согласился. Мне хотелось поддержать греков не только своим богатством, я собирался сражаться среди них. Мне хотелось покинуть Италию и вступить еще раз на священную землю Греции.

Ибо это, я понимал, есть мой последний шанс, чтобы оправдать свое существование и, возможно, умилостивить тех духов, которых я предал. И все же сам я не питал никаких иллюзий. Я не мог избежать своего естества, свобода, за которую я боролся, не была моей собственной, и, хотя я отстаивал независимость порабощенного народа, я был более запятнан кровью, чем самый кровожадный из турок. Я почувствовал сильное волнение, когда увидел вдали берег Греции. Сколько лет прошло с тех пор, когда я увидел ее впервые. Каким испытанием вечности подвергся я за это время, вечности перемен… Это была та самая земля, где я любил Гайдэ, где я был смертным со свободной кровью. Печально, так печально было смотреть на горы Греции и думать о том, что умерло и было утрачено. И все же во всем этом была какая-то радость, смешанная с болью, так что невозможно было отделить их друг от друга Я и не пытался. Я был здесь для того, чтобы вести войну. Для чего же еще я приехал в Грецию, как не для того, чтобы расшевелить свой окостеневший мозг? Я удвоил свои усилия. Я старался ни о чем не думать, кроме как о борьбе с турками.

И все же при приближении к Миссолунги тени ужаса и сожаления вернулись ко мне, еще более мрачные, чем прежде. Когда мой корабль пересек лагуну и вплыл в бухту, с греческих кораблей начали палить пушки и на стенах собралась толпа, приветствуя нас. Но я едва замечал их. Надо мной вдалеке на фоне голубого неба возвышалась гора Аракинтос, а за ней, я знал это, находилось озеро Трионида. И сейчас он ожидал меня — Миссолунги, где я получил избавление, убив пашу и присоединившись к Хобхаузу, будучи уже не смертным, а вампиром. Я вспомнил живость моих ощущений того дня, пятнадцать лет назад, глядя на цвета болота и неба. Эти цвета были такие же насыщенные, как и прежде, но, когда я смотрел на них, я видел смерть в их красоте, болезнь — в зеленых и желтых оттенках болот, дождь и лихорадку — в пурпуре облаков. И сам Миссолунги, как я увидел его теперь, показался мне жалким и убогим местом, построенным на болоте, окруженным лагунами, зловонным и переполненным, источающим болезни. Он казался местом, обреченным на героизм.

Все так и оказалось. Окруженные врагами греки были более заинтересованы в борьбе, чем сами турки. Деньги текли как вода сквозь мои пальцы, но на какие-то второстепенные цели, как я понимал, не считая траты на перебранки, которые так любили греки. Я старался примирить многочисленных вождей и восстановить дисциплину в войсках, у меня были деньги и сила принуждения во взгляде, но все указы, что я издавал, были легковесны и недолговечны. Все это время беспрестанно лили дожди, так что далее если мы были готовы к атаке, мы не могли ничего сделать, столь мрачными и безнадежными становились условия. Грязь была повсюду, болотный туман висел над городом, воды лагуны начали подниматься, дороги превратились в хлюпающее болото. Не переставая лил дождь. Я готов был вернуться обратно в Лондон.

Вследствие этого свобода потеряла свой блеск. По приезде в Грецию я уменьшил число своих убийств, но теперь я снова стал обильно пить кровь. Каждый день под холодным зимним дождем я покидал город. Я ехал по болотистой размокшей тропе вдоль берега лагуны. Убивал, пил кровь и бросал тела своих жертв в грязь и тростник. Дождь смывал трупы в грязные воды лагуны. Прежде я пытался не убивать греков, которых я приехал защищать, но теперь я делал это не задумываясь. Если бы я не стал убивать их, это сделали бы турки.

Как-то раз, подъезжая к озеру, я увидел фигуру, за-. кутанную в лохмотья, стоявшую на тропе. Человек, кем бы он ни был, казалось, ждал меня. Я был голоден, потому что еще не убил никого, и пришпорил лошадь. Внезапно она встала на дыбы и заржала от страха, с большим трудом я заставил ее повиноваться.

Фигура в лохмотьях выступила вперед.

— Лорд Байрон.

Это был женский голос — надтреснутый, хрипловатый, но что-то странное слышалось в нем. И я вздрогнул, услышав его, охваченный одновременно восторгом и ужасом.

— Лорд Байрон, — позвала она вновь. Я увидел блеск сверкающих глаз из-под капюшона. Она указала костлявой узловатой рукой на меня.

— Смерть за Грецию!

Эти слова будто ножом полоснули меня.

— Кто ты? — выкрикнул я, перекрывая барабанную дробь дождя.

Я увидел улыбку женщины, и вдруг мое сердце словно остановилось, ее губы напомнили мне, хотя я не знаю, чем именно, они напомнили мне Гайдэ.

— Постой! — воскликнул я.

Я поскакал к ней, но женщина исчезла. Берег был пуст. Кругом не было ни звука, кроме стука капель дождя по воде.

Этой же ночью у меня был приступ, мое тело пронзила судорога. Я ощутил, как ужасный страх охватил меня, я пришел в неистовство, стал скрежетать зубами, казалось, что все мои чувства покинули меня. Через несколько минут я очнулся, но все еще ощущал страх; и я испытывал, пока длился приступ, отвращение к самому себе, какого я не знал раньше. Оно возникло, и я понимал это, из-за женщины, которую я повстречал на тропе у лагуны. Воспоминания о Гайдэ, страдания из-за вины, страстное желание невозможного — все это нахлынуло на меня как шторм. Но я оправился.