— Госпожа, — кричит Абрек. — Шалый оседлан.

Далеко не заезжай. Батоно-князь не позволил. Поверни от конца предместья. А сейчас, айда с именем Аллаха!

— Айда! — звонко откликнулась княжна Нина, и через три минуты от ворот Горийской усадьбы скакали две юные всадницы, в узких бешметах, в широких шальварах[18] с кинжаликами, точь в точь как игрушечные, заткнутыми за пояс, в низеньких шапочках мингрельского образца.

Солнце печет, точно томит до полусмерти. До духана недалеко. Тихо шепчут воды Куры. Камешки то и дело скатываются в воду из-под ног лошадей.

Шалый — высокий, статный, как ворон черный, красавец-конь княжны Нины — пламя и вихрь. Под Бэлой — гнедая кабардинка-горянка, которая не уступит ему в прыти: через кручи понесет, перемахнет через бездны. Не лошадь — алмаз драгоценный!

В полчаса обе всадницы доскакали под палящим солнцем до духана.

В духане ждали Бэлу слуги Хаджи-Магомета, трое суток тому назад выехавшие из родного аула. С испытанными, верными нукерами не боится пустить в дальний путь Хаджа-Магомет свою красавицу-дочь.

Спешились Нина и Бэла.

— Прощай, бирюза сердца моего! — обнимая племянницу, лепечет девочка-тетка.

— Прощай, прекраснейшая из звезд аула Бестуди! — находчиво отвечает княжна.

— Прощай, чернокудрая гурия садов Магомета!

— Прощай, роза Аварских ущелий, свет и день очей моих! Поезжай с Богом! Поклон дедушке Магомету!

— Оставайся с Аллахом, благоухающая азалия Горийских долин! Брату Георгию неси привет от Бэлы!

— Папа в лагере. Когда вернется, крепко поцелую за себя и тебя. Прощай, райская пташка Бэла!

— Ниночка-джаным, прощай!

И расстались.

Бэла в сопровождении нукеров углубилась в горы.

Княжна Нина дала шпоры коню и, с обычным своим «айда», полетела обратно.

Но не мил девочке знакомый путь. Захотелось иного, что повыше и покруче, где холмы убегают в горы, где утесы горделиво тянутся в высь.

— Айда, Шалый! Айда! Айда!

Помчался в горы конь с нетерпеливой всадницей.

В ущельях бежит, извилистая как змейка, тропа. Говорят, идет она вглубь страны до самого неба…

Поскакать разве по ней?..

Но что скажут дома?..

Отец в лагерях, Михако и Барбалэ, старые воспитатели-няньки, поднимут суматоху, Попадет Абреку — зачем пустил Нину одну.

Но все это после, после. А пока… пока синь небес, заповедная горная тропа и быстрый, как вихрь, бег Шалого.

Скоро залучилась прихотливыми зигзагами тропинка. Вправо, влево, вправо, влево… Глуше стали утесы…

Теснее сдвинулись скалы. Все дальше и дальше слышится рокот Куры…

Быстрее помчалась Нина.

— Айда! Айда!

Сейчас поворот. Знакомый старый утес с чинарой.

Но где же они? Где утес? Где чинара? Совсем незнакомые места… Повернуть разве обратно? Глядь — там бездна. Направо кусты орешника и опять бездна.

— Где я? — кричит княжна звонко.

— Где я? — отвечает эхо.

Вдруг из-за утеса вытягивается папаха… Ползет кто-то в черной бурке, с горящими глазами, с зверским лицом. Одет как нищий. Во взоре лукавство, алчность. Впился им прямо в усыпанную дорогими каменьями рукоятку кинжалика Нины.

— Стой! — крикнул по-лезгински. — Стой, отдавай коня и платье, или смерть!

А сам выхватывает аркан и из-за пояса кривой кинжал.

Сердце сжалось в груди Нины.

Не за себя… Нет…

— Если умру, что будет с отцом? — вот мысль, пронзившая жалом чернокудрую головку. И, не медля ни секунды, Нина привстала в стременах.

— Айда! Айда, Шалый!

Взвился конь, прыгнул, метнулся через бездну.

Прыжок, скачок — поминай, как звали. Грянул выстрел позади. Промахнулся горец.

— Домой! Домой скорее! Выноси, Шалый!

Бег бешеный. Скачка удалая. Сама царица амазонок так не мчалась никогда, никогда.

Через полчаса Нина дома. У ворот собрались с бледными лицами Барбалэ, Абрек, Михако.

— Княжна-ласточка, вернулась, храни тебя Бог!

Слезы, стоны старой Барбалэ, причитания…

— Вай! Вай!..[19] — шепчет старушка, — что было бы, если…

Княжну снимают с седла, ведут домой, сажают в кунацкой на тахту, кормят шербетом, засахаренными пряниками, миндалем, кишмишем.

— Звездочка неба Горийского, вернулась княжна!..

— И чего боялись? — хохочет Нина. — Что я, девчонка, что-ли?.. Джигит я. Дочь матери-джигитки, отца-джигита. Что сделается мне, мальчишке?

В глазах Абрека и Михако молнии восторга, в заплаканных взорах Барбалэ умиление и любовь, но когда Нина стала рассказывать о встрече с лезгином в горах, с Барбалэ чуть не сделались судороги от ужаса.

— Храни тебя Бог Грузии и всего мира! Святая Тамара и Нина спаси тебя! — в слезах лепечет старуха. — То не горец был… Нет, нет! Не станет горец трогать ребенка. То был сам старый Гуд в образе человека.

— Старый Гуд! — так и вскинулась на тахте Нина. — Старый Гуд?.. Расскажи мне о старом Гуде, добрая Барбалэ!

— Не хорошая это сказка, джан, дурная. Осетины сложили ее в злой час. Не люблю осетин, — замотала головой старуха.

— А ты расскажи, душа души моей. И про Бессо — безумца сложили осетины, а ты же сказывала.

— Не люблю осетин…

— Люби Нину свою, джан, Нину, нянечка Барбалэ, и любя, расскажи ей про Гуда, старушка моя!..

Сама ластится, птичкой порхает, змейкой вьется, а в глазах, как звезды на темном ночном небе, уж загораются огоньки, — такие, как и у князя Георгия Джаваха, когда он нетерпелив и недоволен, такие, как и у кроткой покойной матери Нины бывали в минуты проявления её лезгинской воли.

Хорошеет на диво в такие минуты княжна. Звезды-очи горят и светят. Бледное личико — мрамор и красота. Улыбается — улыбка — подарок солнца.

Нельзя отказать княжне… Такой Нине-княжне совсем отказать нельзя.

И опускается на тахту с ворчанием старая Барбалэ.

А Михако и Абрек пристраиваются по-восточному, поджав ноги, у дверей, на ковре.

На колени Барбалэ склоняется чернокудрая головка, радость и солнце старого Джаваховского гнезда.

И начинает свою сказку старая Барбалэ.

* * *

Высоко над безднами, под самом небом, как гнезда ласточек, прилепились к скалам сакли осетинского аула.

Бедный, жалкий, отрепанный, нищий, самим Богом забытый народ, — эти осетины. Кто несчастнее всех племен кавказских — осетины. Ленивы в работе, неподвижны, вялы, как болотные лилии, сонны они. Женщины у них работают на мужчин целыми днями, с утра до ночи, без передышки. И все же грязь кругом, бедность, нищета…

И в высоком поднебесном ауле, что ютится в утесах, что высится над безднами, грозя сорваться в их разверстую пасть с первым обвалом, также бедно, скудно и грязно.

А все же и в нищем ауле есть своя радость. Есть солнышко в поднебесном ауле, что светит на всю Осетию, что дает блеск и знатность далекому осетинскому аулу.

В ауле живет у отца с матерью Нина. Такой красавицы не сыщется больше на земле. Обойди Терек, Куру, Арагву, поднимись до самого Эльбруса, опустись в низины Грузии, Мингрелии и Гурии, — не найдешь такой. Уздени лезгинские[20] сказали про нее так:

— Звезда во лбу Аллаха — очи Нины; два клинка дамасского кинжала — взоры — её; алый сок лепестка дикой розы — пурпуровые губки, заоблачные вершины снежного Эльбруса — лицо её, заря — пояс Пророка — ее румяные щечки; тучи грозного неба — черные кудри её; улыбка — сияние неба, светлого восточного неба, благословенного самим Аллахом и Магометом, пророком его.

Так отзывались гордые уздени о Нине. Так отзывался каждый магометанин, видавший её, а грузины, осетины, мингрельцы и армяне, все христианское население страны видело светлого дивного ангела в лице красавицы Нины.

Она же росла да подрастала, хорошея с каждым днем, с каждым часом, радуясь беззаботно, как пташка, своей молодости, своему счастью, своей красоте.

вернуться

18

Шальвары — шаровары, нижняя одежда восточных мужчин и женщин.

вернуться

19

Вай, вай — чисто грузинский возглас горя, испуга.

вернуться

20

Уздени — высшее сословие, знатные дворяне.