– Стало быть, в твоих глазах это не грех, что отправляются они к кострам Белтайна, и предаются там разврату и похоти, и свершают языческие обряды, возлегши с чужими мужьями? – отпарировала Гвенвифар.

– Господь знает, жизнь их радостями небогата, – невозмутимо промолвил Талиесин. – И думается мне, нет в том большого зла, что четырежды в год, при смене времен, бедолаги веселятся и делают то, что доставляет им удовольствие. Не вижу я причины любить Бога, что задумывается о таких пустяках и объявляет их греховными. А в твоих глазах это тоже грех, моя королева?

– О да, еще бы; любая женщина-христианка скажет то же самое: разве не грех это – уходить в поля, плясать там в чем мать родила и предаваться похоти с первым встречным… грех, позор, бесстыдство!

Талиесин со вздохом покачал головой:

– И все-таки, моя королева, никто не вправе распоряжаться чужой совестью. Даже если в твоих глазах это – грех и бесстыдство, ты полагаешь, будто знаешь, что правильно для другого? Даже мудрецам не все ведомо, и, возможно, замыслы Господни шире, нежели мы, в невежестве своем, прозреваем.

– Ежели я в силах отличить добро от зла, – а я в силах, ведь и священники тому учат, и в Священном Писании о том говорится, – тогда разве не должно мне страшиться Божьей кары, если я не создаю законов, способных удержать моих подданных от греха? – строго ответствовала Гвенвифар. – Господь ведь с меня спросит, сдается мне, ежели я допущу, чтобы в государстве моем воцарилось зло; и, будь я королем, я бы давным-давно его истребила.

– Тогда, госпожа, скажу лишь: весьма повезло сей земле, что не ты – ее король. Королю должно оборонять свой народ от чужаков и захватчиков и водить подданных в битвы; королю должно первому встать между землей и любой опасностью, точно так же, как земледелец защищает свои поля от грабителя. Однако не вправе он предписывать подданным, что им хранить в самых сокровенных глубинах сердца.

– Король – защитник своего народа, – горячо спорила Гвенвифар. – А что толку защищать тела, ежели души предаются злу? Послушай, лорд мерлин, я – королева, и матери этой земли посылают ко мне своих дочерей, чтобы те мне прислуживали и обучались придворному обхождению – ты понимаешь? Так что же я была бы за королева, если бы позволяла чужой дочери бесстыдничать и обзаводиться ребенком невесть от кого, или – я слыхала, у королевы Моргаузы такое в обычае, – отправляла бы своих девушек в постель короля, ежели тому пришло бы в голову с ними позабавиться? Матери доверяют мне дочерей, потому что знают: я смогу защитить их и уберечь…

– Это же совсем другое: тебе поручают юных дев, что по молодости своей не знают собственного сердца; и ты, как мать, призвана взрастить и воспитать их, как должно, – возразил Талиесин. – А король правит взрослыми мужами.

– Господь не говорил, что есть один закон – для двора, а другой – для земледельцев! Господь желает, чтобы все люди, сколько есть, соблюдали Его заповеди… а представь на минуту, что не было бы никаких законов? Что, по-твоему, случилось бы с этой землею, если бы я со своими дамами отправилась в поля и принялась там бесстыдничать? Разве можно допускать такое – да еще в пределах слышимости церковных колоколов?

– Думается мне, что, если бы запретов и не было, ты все равно вряд ли отправилась бы в поля на праздник Белтайн, госпожа моя, – улыбнулся Талиесин. – Я так примечаю, ты вообще не слишком-то любишь выходить за двери.

– Мне пошли на пользу христианские наставления и советы священников; я сама предпочитаю никуда не ходить, – резко отозвалась она.

– Но, Гвенвифар, подумай вот о чем, – очень мягко произнес Талиесин; его выцветшие голубые глаза глядели на собеседницу из сетки морщин и складочек на его лице. – Предположим, что есть закон и есть запрет, но совесть подсказывает тебе, что это правильно и хорошо – безоглядно вручать себя Богине в знак того, что все мы – в ее руках и телом, и душою. Если твоя Богиня желает, чтобы ты так поступала и впредь, – тогда, дорогая моя госпожа, неужто закон, запрещающий костры Белтайна, тебя остановит? Подумай, милая леди: не более чем двести лет назад – неужто епископ Патриций тебе о том не рассказывал? – здесь, в Летней стране, было строго-настрого запрещено поклоняться Христу, ибо тем самым римские боги лишались того, что принадлежало им по справедливости и праву. И среди христиан находились те, что предпочитали скорее умереть, нежели свершить сущий пустяк: бросить щепоть благовоний перед одним из идолов… да, вижу, эту историю ты слышала. Захочешь ли ты, чтобы твой Бог был тираном более беспощадным, нежели римские императоры?

– Но Господь и впрямь существует, а то были лишь идолы, сработанные руками людей, – отозвалась Гвенвифар.

– Не совсем так; не более чем образ Девы Марии, что Артур взял с собою в битву… – возразил Талиесин. – Образ, дарующий утешение умам верующих. Мне, друиду, строго-настрого запрещено держать при себе изображения каких бы то ни было богов; ибо учили меня, во многих моих воплощениях, что я в них не нуждаюсь – мне достаточно подумать о Боге, и он здесь, со мною. Но однажды рожденные на такое неспособны; им нужна их Богиня – в круглых камнях и заводях, точно так же, как простецам-христианам потребен образ Девы Марии и крест; некоторые ваши рыцари изображают его на щитах, чтобы люди распознавали в них христианских воинов.

Гвенвифар отлично знала, что доводы его не без изъяна, но спорить с мерлином не могла. Впрочем, зачем? – все равно он только старик и язычник в придачу.

«Когда я рожу Артуру сына, – однажды король сказал мне, что тогда исполнит любую мою просьбу, что только в его силах, – тогда-то я и попрошу его запретить костры Белтайна и праздники урожая».

Этот разговор Гвенвифар вспоминала много месяцев спустя, утром, пробудившись от ужасного сна. Надо думать, Моргейна непременно посоветовала бы ей отправиться с Ланселетом к кострам… Артур говорил, что, если она родит ребенка, он никогда ни о чем ее не спросит, он, по сути дела, дал ей дозволение взять в любовники Ланселета… Склоняясь над вышивкой, королева чувствовала, что лицо ее пылает; она недостойна даже прикасаться к кресту! Гвенвифар отодвинула от себя алтарный покров и завернула его в ткань погрубее. Она вновь займется вышивкой, как только слегка успокоится.

У дверей послышалась прихрамывающая поступь Кэя.

– Госпожа, – промолвил он. – Король спрашивает, не спуститесь ли вы на ристалище – поглядеть на происходящее. Он хочет вам кое-что показать.

Гвенвифар кивнула своим дамам.

– Элейна, Мелеас, ступайте со мной, – позвала она. – Остальные могут тоже пойти или остаться работать, как пожелают.

Одна из женщин, уже пожилая и близорукая, предпочла остаться за прялкой; остальные, радуясь возможности подышать свежим воздухом, толпой устремились за королевой.

Накануне ночью мела метель, но силы зимы были уже на исходе, и теперь снег быстро таял под солнцем. Крохотные луковки уже проталкивали листики сквозь траву; уже через месяц здесь буйно разрастутся цветы. Когда королева переехала в Камелот, ее отец Леодегранс прислал ей своего любимого садовника, чтобы тот решил, какие овощи и кухонные травы лучше всего выращивать на этом месте. Но этот холм был обжит задолго до римлян, и пряности здесь уже росли; Гвенвифар велела садовнику пересадить их все на свой огород, а обнаружив целые заросли диких цветов, упросила Артура оставить этот уголок ей под лужайку, и тот разбил ристалище чуть в стороне.

Идя через лужайку, королева робко поглядывала по сторонам. Уж больно открытое здесь место, до неба словно рукой подать; вот Каэрлеон жался к самой земле. А здесь, в Камелоте, в дождливые дни чувствуешь себя на острове туманного марева, вроде Авалона, – в ясные же, солнечные дни, как сегодня, высокий холм открыт всем ветрам, и с вершины его видна вся округа; если встать на краю, взгляду открываются мили и мили холмов и лесов…

Ощущение такое, что слишком близко ты к Небесам; воистину, не подобает людям, этим жалким смертным, видеть так далеко… но Артур говорил, что, хотя в земле царит мир, королевский замок должен быть неприступен.