Утром начались вахт-парады, закончив которые новый император, сопровождаемый Александром и Аракчеевым, ставшим комендантом столицы, совершил первый объезд города.

На их глазах две сотни полицейских, сосредоточенные на маршруте высочайшего объезда, срывали с голов обывателей круглые шляпы, рвали в клочья короткополые фраки и отвозили в полицейские части и на гауптвахту всех, на ком замечали сапоги с отворотами: все это было порождением парижских бунтарей и подлежало немедленному уничтожению.

Видели вельможные всадники и то, как под бдительным оком квартальных надзирателей жители перекрашивают парадные двери в черно-белую шахматную клетку, а полицейские будки — в черно-желтую елочку, на любимый Павлом прусский манер.

Возвратившись в Зимний, Павел начал один за другим диктовать указы, под корень ломавшие порядки государственного правления, судопроизводства и общественной жизни, стал смещать с постов множество военных и статских сановников.

Утром 8 ноября, вновь объезжая Петербург, Павел остановился на Царицыном лугу и внимательно, будто впервые увидев, воззрился на деревянный Оперный театр, потом он трижды объехал его, о чем-то сосредоточенно думая, и вдруг, остановившись перед главным входом, повернулся к сопровождавшему его военному губернатору Петербурга Архарову и прокричал сиплым голосом:

— Николай Петрович! Чтоб театра, сударь, не было!

Уже вечером пятьсот рабочих при свете фонарей заравнивали место, на коем утром еще стоял театр, некогда называвшийся Вольным и, возможно, обязанный гибелью своему имени.

После этого город совершенно присмирел и даже будто оцепенел.

А когда через два дня после того вошла в город гатчинская гвардия, Петербург и вовсе обмер.

Гатчинцы шествовали прусским церемониальным шагом под визг флейты и дробь барабанов. Их мундиры, их поступь, их знамена, их усатые физиономии и густо напудренные парики с туго заплетенными косицами — все напоминало петербуржцам иноземный оккупационный корпус, вошедший в поверженный, сдавшийся на милость победителей город.

Павел тотчас же рассредоточил своих усачей по гвардейским полкам, сделав их экзерцициймейстерами — сиречь профессорами мундирологии, амунициеграфии, шагистики, фрунта и церемонийместерами караулов, разводов и вахт-парадов.

Гвардия, любимая екатерининская гвардия, собрание забубенных рубак, щеголей-аристократов, отчаянных дуэлянтов и отпетых сорвиголов, встретила гатчинцев в штыки.

Гатчинцы ответили им тем же. Началась короткая, но жестокая борьба. Короткая потому, что за гатчинцами стоял Павел и его правая рука Аракчеев — комендант Петербурга и командир Преображенского полка. Дело дошло до того, что на смотре Екатеринославского гренадерского полка Аракчеев назвал Георгиевское знамя полка екатерининской юбкой.

Муштра перешагнула через пороги казарм и вышла на улицы городов. Любой из партикулярных граждан — будь то мужчина, женщина или даже ребенок, увидев карету императора, обязан был становиться во фрунт, а затем, сняв шляпу, кланяться. И все едущие в каретах или возках, несмотря на спешность и неотложность поездки, должны были тотчас же спешиваться и кланяться.

Что же касается перемен в армии, то здесь лихорадка преобразований достигла апогея. Павел решил, что полки преимущественно должны вернуться в места своего изначального формирования и, к примеру, Перновскому полку надлежало идти в Перново, а Иркутскому — в Иркутск, независимо от того, где они в тот момент находились.

Павел приказал уведомить об этом высочайшем повелении только командиров полков, не поставив в известность о том ни Военную коллегию, ни начальников дивизий. Более того, командирам полков предписывалось сие повеление сохранить ото всех в строжайшей тайне и, получив оное, выступать в поход елико возможно скоро. Одновременно Павел отменил рекрутский набор и приказал прекратить войну в Закавказье.

Командирам полков в армию Валериана Зубова были посланы точно такие же высочайшие повеления, как и всем другим, и, как и все другие командующие, Зубов не был о том уведомлен. И потому его полковые командиры, получив высочайшее повеление каждый на свое имя под строжайшую собственную ответственность и при категорическом требовании полного соблюдения тайны, подняли свои полки, и каждый из них пошел в свой новый пункт дислокации, никого о том не предупреждая.

Полки Зубова двинулись в Россию, но их командующий о том не знал и оказался брошенным на произвол судьбы со своим штабом в глубине неприятельского края, в окружении множества вооруженных вражеских шаек. Но к его счастью, нашелся в его армии один командир, который рассказал Валериану Александровичу об императорском приказе и предложил взять и его самого и весь армейский штаб под свою охрану. Этим смельчаком, не побоявшимся нарушить приказ Павла, оказался наказной атаман бригадир Платов.

Зубов и его офицеры вместе с донцами Платова добрались до Баку, погрузились там на русские корабли и ушли в Астрахань. Зубов последовал затем в Петербург, а полк Платова пошел из Астрахани на Дон.

Россия была велика, маршруты следования полков произвольно определялись их командирами, провианта и фуража на маршрутах заготовлено не было, и потому «великое переселение» армии подобно было нашествию татар.

Несчастнее прочих оказался Сибирский драгунский полк, коему надлежало проследовать из Дербента в Тобольск. Так как поход начался в ноябре, то всех коней драгуны либо продали, либо съели и шли в Тобольск пешком, неся на себе седла и всю прочую кавалерийскую амуницию, и пришли к месту назначения через полтора года.

Великие преобразования армии затронули и Барклая, потому что в серии мгновенно следовавших перемен, охвативших все рода войск и касавшихся всего — от количества пуговиц и ширины галунов на мундирах до полной перестройки всего здания армии, — монаршая десница коснулась и егерей.

Уже 29 ноября, всего через три недели после смерти Екатерины, Павел расформировал егерские корпуса на семнадцать Отдельных егерских батальонов, получивших не наименования по месту их создания, а последовательные номера от Первого до Семнадцатого.

Батальон Барклая полупил номер четвертый и стал называться Четвертым отдельным егерским батальоном.

Высочайшим же повелением о перемене места был батальон отправлен в Поланген — маленький литовский городок, находившийся на границе с Восточной Пруссией в двадцати пяти верстах от немецкого города Мемеля на берегу Балтийского моря.

И снова велением судьбы оказался Барклай в Литве, не более чем в полутораста верстах от мызы Памушиса, где тридцать пять лет назад увидел он Божий свет.

Батальон Барклая был единственной воинской частью, стоявшей в Полангене, и его начальник — все тот же князь Репнин — как-то пошутил, сказав, что вокруг на сто верст нет более высокого воинского чина, чем подполковник Барклай.

Поселившись в тихом рыбацком городке, вдали от бурь и треволнений большого мира, Барклай впервые в жизни почувствовал многие прелести жизни, ранее ему недоступные.

Он обрел самостоятельность, которой прежде лишен был близостью множества начальников и то и дело появлявшихся инспекторов и контролеров, которые скорее мешали, нежели помогали службе.

Он стал гораздо более независим и оттого, что отдельный батальон приравнивался к полку, и он имел по штату почти такое же казенное довольствие, как и командир полка, получая кроме денежного оклада еще и жалованье на квартиру, дрова, выезд и провиант. Не избалованный деньгами, никогда не получавший ничего, кроме офицерского оклада, не знающий, что такое доходы с имения, он считал новое свое состояние идеальным.

И теперь мог он позвать к себе и жену.

Елена Августа не заставила себя долго ждать, и за неделю до того, как Михаилу исполнилось тридцать пять лет, пожаловала в Поланген.

Она привезла с собою из недалекого Бекгофа большую телегу всякого скарба да немало вещей везла с собой в дормезе — единственной во всей округе большой теплой карете.