— И много их? — спросил Александр.

— Наиболее важных около пятидесяти, — ответил Барклай чуть смущенно, потому что столь большое число проектов говорило о том, что единого стратегического предначертания все еще нет.

Александр не сдержал досадливого вздоха: это могло означать и хлопотное для него чтение вороха бумаг, и недовольство и самим собой, и военным министром, и Аракчеевым, и Волконским, что плана до сих пор нет.

Полковник Воейков вошел в кабинет, неся огромный портфель, и замер на пороге. Александр улыбнулся:

— Проходите, полковник. Даже если каждый фунт находящейся в портфеле бумаги даст всего один золотник истины или просто материи, полезной для правильного решения, быть может, для размышления в верном направлении, то и тогда мы извлечем из портфеля не менее двадцати золотников алхимического философского камня.

Полковник недаром носил звание флигель-адъютанта, он был не только офицером, но и придворным.

— Нет более искусного философа, чем вы, ваше величество, и, разумеется, истина не сумеет скрыться от глаз ваших, — мгновенно ответил Воейков.

И Барклай заметил, как лицо царя порозовело от удовольствия, но ответил он чуть ворчливо:

— Полно, Воейков, какой же ты любезник, право. Но, даст Бог, попробую отыскать истину.

Воейков, оставив портфель, выпорхнул из кабинета, а Александр, не вынимая бумаг, спросил:

— А кто все же еще осчастливил нас своими суждениями?

Теперь настал черед Барклая сокрушенно вздохнуть, и он стал называть одну за другой фамилии тех, кого на Руси называли «затейниками» и «задумщиками», а на французский лад звали «прожектерами».

Он упоминал только тех, чьи записки Александр еще не читал, потому что, как только планы отечественных и иноземных стратегов поступали к царю, к Волконскому и в военное министерство, с ними непременно знакомили Александра.

На сей раз Воейков принес все проекты — и те, с какими царь уже был знаком, и те, что еще не были ему известны.

Проекты Александр разложил на большом столе, на котором обычно рассматривал он планы и карты, и Барклай стал перечислять один проект за другим, давая краткую характеристику автору и излагая существо замысла.

Когда Барклай назвал первую фамилию — «Вольцоген», Александр проговорил:

— Знаю, Михаил Богданович, с Вольцогеном знаком — и читал, и говорил. Продолжайте, пожалуйста, — и улыбнулся.

Барклай понял, чему улыбается его собеседник: Вольцоген был единомышленником Барклая, дополнившим его «скифский план» собственными прибавлениями и соображениями, и потому Михаил Богданович сказал:

— Может быть, государь, я не стану докладывать и о проектах Фуля, адмирала Мордвинова, графа д’Алонвиля, барона Туилль ван Сераскена, полковника Толя и статского советника Фонтон де Веранона, ибо они лишь повторяют небезызвестный «скифский план», доложенный мною вашему величеству пять лет назад в Мемеле?

— Плана Мордвинова нет, — вдруг сказал Александр, — Есть план д’Алонвиля. Именно его и представил мне в прошлом году граф Николай Семенович. Сам же он написал к записке д’Алонвиля лишь комментарий. Однако, признаюсь, в комментарии содержится не меньше соображений, чем в записке. — И добавил: — Впрочем, таков уж Мордвинов — умен, весьма умен.

И Барклай еще раз убедился, что царь за всем, следит, все помнит и об очень многом знает, редко выказывая свою колоссальную осведомленность.

Не меняя тона, Александр спросил:

— Что существенно нового по сравнению с вашим планом имеется у этих господ?

— Мне не хотелось бы выглядеть в ваших глазах высокомерным зазнайкой, но каких-то совершенно новых идей и подходов там нет, государь. Так мне, по крайней мере, кажется. Все они говорят о том, что нам следует избегать генерального сражения, действовать наверняка, проявлять упорство, сохранять холодную мудрость, соединенную с энергией, растягивая коммуникации, перерезая линии снабжения, уничтожая обозы и магазины противника, и отступать, пока подошедшие к нам резервы не создадут очевидного и подавляющего преимущества. В целом же они призывают действовать таким образом, чтобы на сто процентов использовать все выгоды, которые имеет армия, воюющая на своей земле, по сравнению с армией, отдалившейся от границ собственной страны на две тысячи верст.

— А есть ли иные прожекты?

— Есть, государь. Сторонниками оборонительной концепции в ее традиционном виде являются известные вам граф Ливен, полковник Чернышев, прусский посланник фон Кнезебек и шведский кронпринц Бернадот.

— Я читал все это, Михаил Богданович. И еще скажу вам, что самый последний стратегический план предложил Петр Иванович Багратион. Он прислал мне план войны наступательной, которую советует начать весною движением на Вислу и осадой Данцига, сводя к нулю все выгоды, которые имел бы Наполеон, произведи он нападение первым.

«Ах, как скрытен, как осторожен государь, — подумал Барклай, — он получает, кажется, копии всех важнейших документов, а порой и такие, каких нет ни у меня, ни у Волконского, ни у Аракчеева. Вот кто на самом деле главнокомандующий», — пришло на ум Барклаю, и он спросил:

— Оставить вам эти бумаги, государь?

— Конечно, Михаил Богданович, конечно, — с наигранной готовностью откликнулся царь. — Я еще раз почитаю их и постараюсь предложить какое-нибудь окончательное решение.

Барклай встал, положил в опустевший огромный портфель папки с «Учреждением» и «Уложением» и с горечью подумал: «Не постигла бы и их та же участь, что и кучи прожектов, не оказались бы оба эти документа такой же фантазией».

Была, однако, еще одна реляция, в которой тоже говорилось о предстоящей войне, но написана она была человеком сугубо статским, и о ней Александр не сказал Барклаю ни единого слова. Называлась сия реляция «О вероятностях войны с Францией после Тильзитского мира», и автором ее был неутомимый Сперанский.

Люди, близко знавшие Сперанского, полагали, что доминантой государственного секретаря были два качества — ум и одержимость работой, но они ошибались.

Да, он был чрезвычайно умен и необычайно трудолюбив, и все же его господствующим качеством было гипертрофированное самолюбие и эгоизм, давно перешедший в эгоцентризм.

Он свято верил в свою исключительность и полагал порою, что во всей России только он может быть главой государства, а остальные должны повиноваться и исполнять все, им задуманное.

Эти свои качества Сперанский в полной мере проявил в записке Александру, не избежав менторства и покровительственного тона, чего император совершенно не переносил, ибо более всего боялся выглядеть человеком, занявшим не свое место. Сперанский выступил решительным противником той программы подготовки к войне, которая осуществлялась под руководством Александра, выдвинув свою собственную, в корне отличную от уже проводимой.

«Должно готовиться не умножением войск, которое всегда опасно, — писал Сперанский, — но расширением арсеналов, запасов, денег, крепостей и воинских образований».

Не существо рекомендаций настраивало царя на неприязнь к Сперанскому, но их тон, и потому, не сомневаясь в его преданности России, он усомнился в верности заносчивого ментора ему лично. Настораживала Александра и необыкновенная информированность госсекретаря во всех делах — в том числе и наисекретнейших военных, которые никак не входили в его компетенцию.

Порою царь ловил себя на мысли, что империей правит не он, Александр, а бывший бурсак.

Появившееся подозрение с каждым днем получало все новые и новые доказательства. Особенно часто Александр обнаруживал в записках Сперанского осведомленность в таких иностранных делах, которые не были известны никому, кроме него самого и канцлера.

Записка «О вероятности войны с Францией после Тильзитского мира» оказалась одной из последних в длинном ряду ей подобных, и Александр решил в своих затянувшихся трудных взаимоотношениях со Сперанским поставить точку.

Незадолго до нового, 1812 года Александр приказал привезти в Зимний дворец правителя Особенной канцелярии Министерства полиции — Якова Ивановича де Санглена, обрусевшего француза, которого царь знал как человека умного, осторожного и убежденного сторонника монархии.