Когда я показал ему это письмо, он был очарован.

— Предоставьте-ка это мне, — сказал он, пряча в карман письмо, — мы утрем им нос.

Я отдал ему письмо.

Моим извинением может быть то, что в этот момент весь мой маленький ум был занят окончанием комедии. Решение судьи несколько охладило мой пыл, но распалило его усердие. Судьи, по его мнению, были только старыми дураками. Это должен решить коронный суд. Судья был старым добряком и сказал, что принимая во внимание неполноту выражения пункта, он не считал возможным присудить в пользу компании судебные издержки, так что, в конце концов, я отделался чем-то около пятидесяти фунтов стерлингов, включая в это и первые 14 шиллингов и десять пенсов.

Вслед за этим наша дружба охладела, но живя в таком глухом предместье, я поневоле часто видел его и еще чаще слышал о нем. На разных балах он особенно бросался в глаза. В таких случаях он был в самом лучшем расположении духа и потому особенно опасен. Ни один человек не заботился так много о развлечении других, или более не мешал всем.

Однажды в Рождество, сделав визит приятелю, я нашел, что четырнадцать или пятнадцать старых дам и мужчин торжественно ходят вокруг ряда стульев, в центре гостиной, тогда как Попльтон играет на рояле. От времени до времени публика перестала ходить и в утомлении бросалась в ближайшие кресла, кроме одного, который спокойно убирался прочь, а за ним следовали завистливые взгляды тех, которые оставались позади.

Я стоял у дверей, наблюдая эту странную сцену. Вдруг один из удравших игроков подошел ко мне; я спросил его, что значит эта церемония.

— Не спрашивайте меня, — мрачно ответил он, — какие-то проклятые глупости Попльтона.

Слуга все еще ожидал возможности объявить о моем приходе. Я дал ему шиллинг, чтобы он не делал этого, и затем убрался прочь незаметно.

После хорошего обеда, он тотчас же предлагал импровизировать танцы, и заставлять вас сдвигать кресла или помочь ему отодвинуть фортепиано на другой конец комнаты. Он знал достаточное количество игр, чтобы устроить своего рода маленький ад; как раз в то время, когда вы увлекаетесь интересным разговором или очаровательным tete a tete с красивой женщиной, он налетал на вас и кричал: «Пойдемте! Мы будем играть в литераторов», тащил вас к столу и, положив перед вами кусок бумаги и карандаш, приказывал сделать описание вашей героини в романах. Он никогда не жалел самого себя, всегда вызывался проводить на станцию старых дам и никогда не успокаивался до тех пор, пока не усаживал их не на тот поезд.

Он всегда готов был играть в диких зверей с детьми и так пугал их, что они не могли спать всю ночь. Насколько дело касалось добрых намерений, он был самый добрый человек на свете. Он никогда не посещал больных, не захватив с собою в кармане какой-нибудь хорошей штучки, которая еще больше ухудшала их положение.

Он устраивал экскурсии на яхтах для тех, которые не выносили моря, и ему казалось, что их морская болезнь просто неблагодарность. Он любил устраивать свадьбы. Раз он устроил дело так, что невеста приехала в церковь на 3/4 часа раньше жениха. Это совершенно испортило день, назначенный для радостей.

В другой раз он забыл пригласить священника. Но он всегда готов был допустить, что ошибся.

Но и в минуты горя он был всегда на первом месте, доказывая пораженным горем родственникам, как хорошо, что этот человек умер, выражая благочестивую надежду, что и они скоро присоединятся к нему.

Одним из величайших наслаждений его было вмешиваться в домашние споры других людей. Ни одна домашняя ссора на целую милю в окрестности не кончилась без его помощи. Он всегда принимал участие в качестве посредника и заканчивал свою роль как свидетель на суде. В качестве журналиста или политика он, с его удивительной способностью понимать чужие дела, несомненно заслужил бы уважение, но его ошибка состояла в том, что он пускал свою способность в ход на практике.

Человек привычки

В курильне парохода «Александр» нас было трое, — мой хороший друг, я и, в противоположном углу, застенчивый господин, как мы впоследствии узнали, издатель нью-йоркской воскресной газеты.

Мой друг и я говорили о дурных привычках.

— После первых нескольких месяцев, — сказал мой друг, — для человека не трудно быть святым и очень нравственным. Это становится простой привычкой…

— Я знаю, прервал я его: очень легко вскочить с постели в назначенный момент, или же перевернуться и поспать еще как раз пять минут. Все дело в том, к чему привыкнуть. Ругаться или не ругаться очень нелегко; если привыкнуть к хлебу и воде, это покажется так же вкусным, как и шампанское. Все вещи становятся одинаково легки, дело в том, что выбрать.

Они согласились со мною.

— А вот возьмите-ка вот эту мою сигару, — сказал он, поднося мне свой открытый портсигар.

— Спасибо, — быстро ответил я, — я таких не курю.

— Не беспокойтесь, — возразил он, — я имел в виду простое доказательство. Одна из них уложила бы вас в постель на целую неделю, а я вот курю их целый день и очень доволен, потому что привык к ним. Много лет тому назад, будучи еще молодым человеком, я курил дорогие гаванские сигары, и нашел, что это меня разоряет. Нужно было взяться за более дешевый табак. В то время я жил в Бельгии, и один приятель указал мне вот на эти сигары; я право не знаю, из чего они сделаны. Вероятно листья капусты, напитанные гуано, по крайней мере такими они показались мне с первого раза. Но они были дешевы. Когда я купил их 500 штук, они обошлись мне три штуки за один пенс. Я решил полюбить их и принялся курить их по одной штуке в день. Это была страшная работа, но я уверил себя, что не было ничего хуже для меня при начале курения, чем самые настоящие гаванские сигары. Курение есть приобретенный вкус и потому также легко полюбить одни сигары, как и другие. Я был тверд в своем решении и победил. Еще до конца года я мог думать о них без отвращения, к концу второго года я курил их без всяких неудобств, а теперь предпочитаю их всяким другим сигарам. Хорошая сигара, право, вредит мне.

Я сказал, что, быть может, менее трудным было бы совсем перестать курить.

— Я подумывал об этом, — сказал он, — но мне кажется, что человек, который не курит, дурной товарищ. В курении есть что-то общественное.

Он развалился на кресле и начал пускать дым, из которого образовалось целое облако.

— Ну, а вот, — вновь начал он, — возьмите мой кларет. Да ведь вы его не любите!

Я не сказал ни слова, но мое лицо очевидно выдало меня.

— Никто его не любит, по крайней мере те, кого я встречал. Три года тому назад, когда я жил в Гамерсмите, мы поймали двух воров. Они разбили шкаф и вдвоем вытащили пять бутылок. Полицейский нашел их потом сидящими на крыльце на расстоянии ста ярдов, а их добыча находилась около них в чемодане. Они были в слишком дурном состоянии для того, чтобы оказать сопротивление, и пошли в участок, как овцы, причем полицейский обещал им прислать доктора, как только они доберутся до места.

С тех пор я каждую ночь оставлял на столе полный графин с таким вином. Я люблю кларет и он для меня очень полезен. Иногда я прихожу домой очень измученным, выпиваю пару стаканов и совершенно обновляюсь. Сначала я стал пить его по той же причине, по какой принялся за свои сигары: он очень дешев; мне его присылают прямо из Женевы и бутылка мне обходится в шесть шиллингов. Как они его делают, я не знаю, да и не хочу знать.

Я знал одного господина, у которого жена, настоящая баба-яга, целый день она ругала его, ночью даже он засыпал под ее ругань. Наконец она умерла, и его друзья принялись поздравлять его, говоря, что теперь он может наслаждаться миром. Но это был мир пустыни, и мой друг не мог им наслаждаться. Двадцать два года ее голос наполнял дом, проникал в консерваторию и неясными звуковыми волнами летал в саду и по улице. Теперь эта тишина, наполняющая все, пугала и расстраивала его. Дом перестал быть для него домом, ему недоставало легкой утренней насмешки и длинных вечерних упреков около потухающего огня.