— Я дарю ее ордену, питая честолюбивые замыслы и не бескорыстно, — отвечал Арамис, — потому что теперь, когда вы меня знаете, монсеньор, вы сделаете из меня, если останетесь живы, то, чем я могу, чем я должен быть.

— Но так как я умираю, — воскликнул францисканец, — то я делаю тебя своим преемником… Возьми!

И, сняв перстень, он надел его на палец Арамиса. Затем обратился к двум свидетелям этой сцены:

— Подтвердите, когда понадобится, что я, больной телом, но в здравом уме, свободно и добровольно передал это кольцо — знак всемогущества — монсеньору д’Эрбле, епископу ваннскому, и что я назначаю его своим преемником. Я, смиренный грешник, готовый предстать перед богом, склоняюсь перед ним первый, чтоб показать пример всем.

И действительно, францисканец поклонился, а доктор и иезуит упали на колени. Арамис, побледнев не меньше умирающего, обвел взглядом всех актеров этой сцены. Удовлетворенное честолюбие приливало вместе с кровью к его сердцу.

— Поспешим, — попросил францисканец, — меня гнетет, мне не дает покоя то, что я должен еще сделать! Я не успею выполнить задуманного.

— Я выполню все, — обещал Арамис.

— Хорошо. — И, обращаясь к иезуиту и к доктору, францисканец добавил: — Оставьте нас одних.

Те повиновались.

— Этим знаком, — сказал он, — вы можете сдвинуть землю; этим знаком вы будете разрушать, этим знаком вы будете созидать: In hoc signo vinces!12 Закройте дверь, — закончил францисканец, обращаясь к Арамису.

Арамис запер дверь и вернулся к францисканцу.

— Папа составил заговор против ордена, — сказал монах, — папа должен умереть.

— Он умрет, — спокойно отвечал Арамис.

— Орден должен семьсот тысяч ливров одному бременскому купцу по имени Бонштетт, который приехал сюда, прося в качестве гарантии моей подписи.

— Ему будет уплачено, — обещал Арамис.

— Шестеро мальтийских рыцарей — вот их имена, — благодаря болтливости одного иезуита одиннадцатого года узнали тайны, доверяемые только членам ордена, посвященным в третью степень; нужно узнать, как поступили эти люди с тем, что им было открыто, и не допустить дальнейшего разглашения.

— Это будет сделано.

— Троих опасных членов ордена нужно отправить в Тибет, чтобы они погибли там; они приговорены. Вот их имена.

— Я приведу приговор в исполнение.

— Наконец, в Антверпене живет одна дама, двоюродная внучка Равальяка;[*] у нее есть бумаги, компрометирующие орден. В течение пятьдесят первого года ее семья получала пенсию в пятьдесят тысяч ливров. Пенсия — тяжелый расход; орден не богат… Выкупите бумаги за определенную сумму, а в случае отказа уничтожьте пенсию… не подвергая орден опасности.

— Я обдумаю, — сказал Арамис.

— На прошлой неделе в Лиссабонский порт должен был прийти корабль из Лимы; для виду он нагружен шоколадом, в действительности на нем золото. Каждый слиток прикрыт слоем шоколада. Это судно принадлежит ордену; оно стоит семнадцать миллионов ливров; потребуйте его: вот документы.

— В какой порт велеть ему зайти?

— В Байонну.

— Если не помешает погода, он прибудет через три недели. Это все?

Францисканец сделал утвердительный знак, потому что не мог больше говорить; кровь подступила ему к горлу и хлынула изо рта, из ноздрей и из глаз. Несчастный успел только пожать руку Арамису, затем в судороге упал с кровати на пол.

Арамис приложил руку к его сердцу: сердце не билось. Нагнувшись, Арамис заметил, что один лоскуток бумаги, переданной им францисканцу, уцелел. Он взял его, сжег и позвал духовника и доктора.

— Ваш кающийся предстал перед богом, — обратился он к духовнику, — теперь он нуждается только в молитвах и обряде погребения. Идите приготовьте все нужное для самых скромных похорон, какие подобают бедному монаху… Ступайте!

Иезуит ушел. Тогда, обращаясь к врачу, лицо у которого было бледное и встревоженное, Арамис тихонько сказал:

— Господин Гризар, вылейте из этого стакана все, что в нем осталось, и сполосните его; в нем еще слишком много того, что Главный Совет приказал вам прибавить в лекарство.

Ошеломленный, испуганный, подавленный, Гризар чуть не упал навзничь. Арамис жалостливо пожал плечами, взял стакан и вылил содержимое в золу камина. И ушел, захватив с собой бумаги покойника.

XXXV. Поручение

На следующий или, вернее, в тот же день, ибо только что рассказанные нами события закончились к трем часам утра, перед завтраком, когда король отправился к мессе с обеими королевами, а принц в сопровождении шевалье де Лоррена и еще нескольких офицеров своей свиты поехал верхом к реке, чтобы искупаться, и в замке осталась одна только принцесса, не желавшая выходить под предлогом нездоровья, — Монтале незаметно прокралась из комнат фрейлин, увлекая с собой Лавальер; обе девушки, осторожно озираясь кругом, пробрались через сады к парку.

Небо было облачное; горячий ветер клонил к земле цветы и кустарники; поднятая с дороги пыль летела клубами и оседала на деревьях.

Монтале, все время исполнявшая обязанности ловкого разведчика, сделала несколько шагов и, удостоверившись еще раз, что никто не подслушивает и не следит за ними, начала:

— Ну, слава богу, мы совершенно одни. Со вчерашнего дня все здесь шпионят и сторонятся нас, точно зачумленных.

Лавальер опустила голову и вздохнула.

— Это ни на что не похоже, — продолжала Монтале. — Начиная от Маликорна и кончая господином де Сент-Эньяном, все хотят выведать нашу тайну. Ну, Луиза, потолкуем немного, чтобы я знала, как мне быть.

Лавальер подняла на подругу глаза, чистые и глубокие, как лазурь весеннего неба.

— А я, — сказала она, — спрошу тебя, почему нас позвали к принцессе? Почему мы ночевали у нее, а не у себя? Почему ты вернулась так поздно и почему сегодня с утра за нами установлен престрогий надзор?

— Моя дорогая Луиза, на мой вопрос ты отвечаешь вопросом или, вернее, десятью вопросами, а это совсем не ответ. Потом я расскажу тебе все, и так как все, о чем ты меня спрашиваешь, не важно, ты можешь подождать. Я же спрашиваю у тебя то, от чего все будет зависеть, именно: есть ли тайна или нет?

— Не знаю, — отвечала Луиза, — знаю только, что по крайней мере с моей стороны была сделана неосторожность после моих глупых вчерашних слов и еще более глупого обморока; теперь все только и говорят о нас.

— Скажем лучше: о тебе, — рассмеялась Монтале, — о тебе и о Тонне-Шарант; вы обе вчера посылали признания облакам, но, к несчастью, они были перехвачены.

Лавальер опустила голову:

— Право, ты меня огорчаешь.

— Я?

— Да, эти шутки очень неприятны мне.

— Послушай, Луиза, я совсем не шучу, напротив, говорю очень серьезно. Я увела тебя из замка, пропустила обедню, выдумала мигрень, так же как ее выдумала принцесса; наконец, я выказала в десять раз больше дипломатического искусства, чем господин Кольбер унаследовал от господина Мазарини и применяет по отношению к господину Фуке, вовсе не для того, чтобы, оставшись наедине с тобой, видеть, как ты хитришь со мной. Нет, нет, поверь: я расспрашиваю тебя не ради простого любопытства, а потому, что положение действительно критическое. То, что ты сказала вчера, всем известно, об этом все болтают. Каждый фантазирует по-своему, этой ночью ты имела честь занимать весь двор, да и сегодня еще интерес к тебе не остыл, дорогая моя. Тебе приписывают столько нежных и остроумных фраз, что мадемуазель де Скюдери[*] и ее брат лопнули бы с досады, если бы эти фразы были точно переданы им.

— Ах, милая Монтале, — вздохнула бедная девушка, — ты лучше всех знаешь, что я сказала, ведь я говорила при тебе.

— Боже мой, я, конечно, знаю, но дело не в этом. Я не забыла ни одного твоего слова; но думала ли ты то же самое, что и говорила?

вернуться

12

Во имя этого знамени победишь! (лат.).