— Вы думаете? — с тревогой спросил Планше.

— Да. Твое жилище, Планше, достаточно уныло и толкает на размышления; надеюсь, ты согласен со мной?

— Однако, сударь, у вас вид на улицу.

— Черт возьми, как это весело!

— А между тем, сударь, если бы ваша комната выходила во двор, вы скучали бы еще пуще… Нет, я хотел сказать: размышляли бы еще больше.

— Ей-богу, не знаю, Планше!

— Добро бы еще, — продолжал лавочник, — ваши мысли были похожи на те, что привели вас к реставрации Карла Второго.

И Планше тихонько засмеялся.

— Планше, друг мой, — упрекнул его д’Артаньян, — вы становитесь честолюбивы!

— Разве нет другого короля, которого можно было бы посадить на трон, господин д’Артаньян? Разве нет другого Монка, которого можно было бы упрятать в тюрьму?

— Нет, дорогой Планше. Все короли сидят на своих тронах… Может быть, впрочем, не так прочно, как я на этом кресле, но все-таки сидят.

И д’Артаньян вздохнул.

— Господин д’Артаньян, — сказал Планше, — вы огорчаете меня.

— Ты очень добр, Планше.

— У меня есть одно подозрение, да простит меня господь.

— Какое?

— Господин д’Артаньян, вы худеете.

— О-о-о! — воскликнул д’Артаньян, ударяя себя в грудь, которая зазвенела, как пустая кираса. — Это невозможно, Планше.

— Видите ли, — с чувством продолжал Планше, — так как вы худеете у меня…

— Ну?

— То я совершу что-нибудь страшное.

— Как?

— Да, да.

— Что ж ты сделаешь, скажи!

— Разыщу того, кто печалит вас.

— Ну вот, теперь ты говоришь о каких-то печалях.

— Да, у вас есть печаль.

— Нет, Планше, нет.

— Уверяю, что у вас есть печаль и от нее вы худеете.

— Я худею? Ты уверен в этом?

— На глазах… Малага!.. Если вы будете худеть и дальше, я возьму рапиру и проткну грудь господину д’Эрбле.

— Что? — воскликнул д’Артаньян, подскочив на кресле. — Что вы сказали, Планше? Почему в вашей лавочке вдруг вспомнили господина д’Эрбле?

— Хорошо, хорошо! Сердитесь, если вам угодно, проклинайте, если хотите, но — черт возьми! — я знаю то, что знаю.

После этого второго выпада Планше д’Артаньян сел в такой позе, чтобы не упустить ни одного движения достойного бакалейщика, то есть облокотился на колени и вытянул шею по направлению к собеседнику.

— Ну-ка, объяснись, — сказал он, — как мог ты произнести такое страшное кощунство, как мог ты поднять оружие на господина д’Эрбле, твоего прежнего господина, моего друга, духовное лицо, мушкетера, ставшего епископом?

— Я поднял бы оружие на родного отца, когда вижу вас в таком состоянии.

— Господин д’Эрбле — дворянин.

— Мне все равно, будь он хоть трижды дворянин. Из-за него у вас черные мысли, вот что я знаю. А от черных мыслей худеют. Малага! Я не хочу, чтобы господин д’Артаньян исхудал у меня в доме.

— Черные мысли из-за господина д’Эрбле? Объяснись, пожалуйста, объяснись.

— Уже три ночи подряд вас мучает кошмар.

— Меня?

— Да, вас, и во сне вы повторяете: «Арамис, коварный Арамис!»

— Я говорил это? — тревожно спросил д’Артаньян.

— Говорили, честное слово!

— Ну так что же? Ведь ты знаешь поговорку, друг мой: всякий сон — ложь.

— Нет, нет! Вот уже три дня, как, возвращаясь домой, вы каждый раз спрашиваете: «Ты видел господина д’Эрбле?» или же: «Ты не получал писем на мое имя от господина д’Эрбле?»

— Что же тут странного, если я интересуюсь своим дорогим другом? — ухмыльнулся д’Артаньян.

— Это, конечно, вполне естественно, но не до такой степени, чтобы из-за этого уменьшаться в объеме.

— Планше, я потолстею, даю тебе честное слово.

— Хорошо, сударь, принимаю ваше обещание, так как знаю, что ваше честное слово священно…

— Мне больше не будет сниться Арамис.

— Прекрасно!..

— Я больше не буду спрашивать у тебя, получены ли письма от господина д’Эрбле.

— Превосходно.

— Но объясни мне одну вещь.

— Говорите, сударь…

— Я человек наблюдательный…

— Я это отлично знаю…

— Сейчас ты произносил странное ругательство… Я его никогда от тебя не слышал.

— «Малага!» — хотите вы сказать?

— Да.

— Я всегда так ругаюсь, с тех пор как стал лавочником.

— Но ведь так называется сорт изюма.

— Я ругаюсь так, когда я взбешен. Если я сказал «малага!» — значит, я перестал владеть собой.

— Но прежде я не слыхал от тебя ничего подобного.

— Это правда, сударь. Меня научили.

И, произнося эти слова, Планше подмигнул так хитро, что д’Артаньян внимательно взглянул на него.

— Эге! — протянул он.

Планше повторил:

— Эге!

— Вот как, вот как, господин Планше!

— Ей-богу, сударь, — сказал Планше, — я не похож на вас, я не люблю предаваться размышлениям.

— Напрасно.

— Я хочу сказать — не люблю скучать, сударь. Жизнь так коротка, почему же ею не пользоваться?

— О, да ты эпикуреец, Планше!

— А почему же мне не быть им? Руки у меня ловкие, пишу ли я или отвешиваю сахар и пряности; ноги крепкие, танцую я или гуляю; желудок отменный, и ем хорошо и перевариваю; сердце не очень заскорузло… словом, сударь…

— Словом, Планше?

— Да вот… — протянул лавочник, потирая руки.

Д’Артаньян положил ногу на ногу.

— Планше, друг мой, вы меня огорошили. Вы предстаете предо мной в совершенно новом свете.

Планше, польщенный до последней степени, продолжал потирать руки с такой силой, словно хотел стянуть с них кожу.

— Значит, оттого, что я простой человек, вы считали меня болваном?

— Браво, Планше, превосходное рассуждение.

— Извольте следить за моей мыслью, сударь. Я сказал, — продолжал Планше, — что без наслаждений нет счастья на земле.

— Совершенная правда, Планше! — перебил его д’Артаньян.

— Но так как наслаждения — вещь далеко уж не такая обыкновенная, то ограничимся утешениями.

— И ты утешаешься?

— Именно.

— Расскажи мне, как ты утешаешься.

— Вступая в бой со скукой, я надеваю щит. До времени я терплю, но накануне того дня, когда мне кажется, что я начну скучать, я развлекаюсь.

— И это вся твоя мудрость?

— Вся.

— Ты сам придумал это?

— Сам.

— Чудесно.

— Что вы скажете по этому поводу?

— Скажу, что ни одна философия в мире не сравнится с твоей.

— Так последуйте моему примеру!

— Соблазнительно. Лучшего я не хотел бы; но не все люди на один образец, и очень может быть, если бы я стал развлекаться, как ты советуешь, я страшно заскучал бы.

— Сначала попробуйте.

— Что же ты делаешь, скажи?

— Вы заметили, что я по временам уезжаю?

— Дорогой Планше, понимаешь, когда люди видятся почти каждый день и один исчезает, то это очень ощутительно для другого. Разве ты не чувствуешь моего отсутствия, когда я уезжаю из Парижа по делам?

— Еще бы, я тогда словно тело без души.

— Итак, у нас на этот счет нет разногласий. Продолжай!

— А вы обратили внимание, когда я уезжаю?

— Пятнадцатого и тридцатого каждого месяца.

— И нахожусь в отсутствии?

— Иногда два, иногда три, иногда четыре дня.

— Что же, по-вашему, я делаю?

— Собираешь деньги.

— И по возвращении какое у меня, по-вашему, лицо?

— Очень довольное.

— Значит, вы заметили, что я тогда бываю очень доволен. И чему вы приписываете это довольство?

— Тому, что твоя торговля шла хорошо; тому, что ты выгодно закупил рис, сливы, сахар, сушеные груши и патоку. У тебя всегда был очень живой характер, Планше, поэтому я нисколько не удивился, узнав, что ты занялся бакалейной торговлей. Ведь это самая живая и самая приятная торговля, и, занимаясь ею, постоянно имеешь дело с самыми ароматными плодами земли.

— Хорошо сказано, сударь. Но вы ошибаетесь!

— Неужели ошибаюсь?

— Да, думая, что каждые две недели я уезжаю за деньгами или за покупками. Бог с вами, сударь, как вы могли подумать подобную вещь?

И Планше так расхохотался, что у д’Артаньяна зародились большие сомнения насчет собственной проницательности.