Тимоти пел: он не знал ни слов, ни мелодии, но они возникали сами по себе. Он взглянул на закрытую дверь наверху.
— Спасибо, Сеси, — прошептал он, — я простил тебя, спасибо.
Расслабился и позволил словам свободно срываться с его губ голосом Сеси.
Произносились последние прощальные слова, возле дверей образовалась сутолока. Отец и мать стояли на пороге, жали руки и целовались поочередно со всеми уходящими. Сквозь открытую дверь было видно, как на востоке розовеет небо. Холодный ветер выстудил прихожую, а Тимоти чувствовал, как поочередно переходит из одного тела в другое, почувствовал, как Сеси поместила его в дядюшку Фрая, и у него как бы стало сухое морщинистое лицо, и он взлетел сухим листиком над домом и просыпающимися холмами…
Затем, размашисто шагая по скользкой тропинке, он ощутил, как горят его покрасневшие глаза, что мех его шкуры влажен от росы, — как будто внутри кузена Вильяма он тяжело протискивался в дупло, чтобы исчезнуть…
Подобно голышу во рту у дяди Эйнара Тимоти летел среди перепончатого грохота, заполняя собой небо. А потом — навсегда вернулся в свое собственное тело.
Среди занимающегося рассвета последние гости еще обнимались напоследок, плакали и жаловались, что в мире осталось слишком мало места для них… Когда-то они встречались каждый год, а теперь без воссоединения проходили десятки лет. «Не забудь, — крикнул кто-то — встречаемся в Сэйлеме, в 1970-м?»
Сэйлем. Сэйлем. От этих слов мозг Тимоти оцепенел. Сэйлем, 1970-й. И там будут дядюшка Фрай, и тыщу-раз-пра-бабушка в своем вечном саване, и мать, и отец, и Элен, и Лаура, и Сеси, и… все остальные. Но будет ли там он? Доживет ли он до той поры?
С последним, слабеющим порывом ветра исчезли все; множество шарфов, увядших листьев, множество крылатых существ, множество хнычущих, слипающихся в гроздья звуков, без края полночей, безумий и мечтаний.
Мать закрыла дверь. Лаура взялась за метлу.
— Не надо, — сказала мать. — Уберем потом, а сейчас нам надо спать.
Домочадцы разбрелись кто в подвал, кто на чердак. И Тимоти с поникшей головой пошел через украшенную крепом гостиную. Возле зеркала, оставшегося с вечеринки, остановился, заглянул в него и увидел смертную бледность своего лица, себя — озябшего и дрожащего.
— Тимоти, — сказала мать. Она подошла и прикоснулась ладонью к его лицу. — Сын, — вздохнула она, — запомни, мы любим тебя. Мы все тебя любим. Неважно, насколько ты другой, неважно, что ты нас однажды покинешь. — Она поцеловала его в щеку. — И если ты даже и умрешь, то твой прах никто не потревожит, мы приглядим за ним. Ты будешь лежать спокойно и беззаботно, а я буду приходить к тебе в каждый канун Всех Святых и перепрятывать в более надежное место.
Дом затих. Где-то вдали ветер уносил за холмы свой последний груз: темных летучих мышей — гомонящих, перекликающихся.
Тимоти поднимался по лестнице, ступенька за ступенькой, и беззвучно плакал.
Удивительная кончина Дадли Стоуна
The Wonderful Death of Dudley Stone
1954
Переводчик: Раиса Облонская
- Жив!
- Умер!
- Живет в Новой Англии, черт возьми!
- Умер двадцать лет назад!
- Пустите-ка шапку по кругу, и я сам доставлю вам его голову!
Вот такой разговор произошел однажды вечером. Завел его какой-то незнакомец, с важным видом он изрек, будто Дадли Стоун умер. "Жив!" - воскликнули мы. Уж нам ли этого не знать! Не мы ли последние могикане, последние из тех, кто в двадцатые годы курил ему фимиам и читал его книги при свете пламенеющего, исполнившего обеты разума?
Тот самый Дадли Стоун. Блистательный стилист, самый величественный из всех литературных львов. Вы помните, конечно, как вас ошеломило, сбило с ног, как затрубили трубы судьбы, когда он написал своим издателям вот эту записку:
Господа, сегодня, в возрасте тридцати лет, я покидаю свое поприще, расстаюсь с пером, сжигаю все, что создал, выбрасываю на свалку свою последнюю рукопись. На том привет и прости - прощай.
Искрение Ваш Дадли Стоун.
Гром среди ясного неба. Шли годы, а мы при каждой встрече опять и опять спрашивали друг друга:
- Почему?
Совсем как в рекламной радиопередаче, мы обсуждали на все лады, что же заставило его махнуть рукой на писательские лавры - женщины? Или вино? А может его просто обскакали и вынудили прекрасного иноходца сойти с круга в самом рассвете сил?
Мы уверяли всех и каждого, что, продолжай Стоун писать, перед ним померкли бы и Фолкнер, и Хемингуэй, и Стейнбек. Тем печальнее, что на подступах к величайшему своему творению писатель вдруг отвернулся от него и поселился в городе, который мы назовем Безвестность, на берегу моря, самое верное название которому - Былое.
- Почему?
Это так и осталось загадкой для всех нас, кто различал проблески гения в пестрых страницах, вышедших из под его пера.
И вот несколько недель назад, однажды вечером, поглядев друг на друга, мы задумались над безжалостной работой времени, над тем, что лица у всех у нас все больше обмякают и все заметнее редеют волосы, и вдруг нас взбесило, что нынешняя публика ровным счетом ничего не знает о Дадли Стоуне.
"Томас Вульф, - ворчали мы, - прежде чем ухнуть в пучину вечности по крайней мере вовсю насладился успехом. И по крайней мере критики толпой глядели ему в след, точно огненному метеору, прорезавшему тьму.
А кто нынче помнит Дадли Стоуна, кто помнит кружки, что собирались вокруг него в двадцатые годы, неистовство его последователей?"
- Шапку по кругу, - сказал я. - Я скатаю за триста миль, ухвачу Дадли Стоуна за шиворот и скажу ему: "Послушайте, мистер Стоун, что же это вы нас так подвели? Почему за двадцать пять лет не удосужились написать ни одной книги?"
В шапку накидали звонкой монеты, я отправил телеграмму и сел в поезд.
Сам не знаю, чего я ожидал. Быть может, что на станции меня встретит высохшая мумия, бледная тень, дряхлый старец на неверных ногах, с еле слышным, будто шелест осенних трав на ночном ветру, голосом. И когда поезд, пыхтя, подкатил к платформе, я внутренне сжался от тоскливого предчувствия. Сумасбродный простофиля, я сошел на безлюдной захолустной станции, в миле от моря, не понимая, чего ради меня сюда занесло.
Доска у железнодорожной кассы заросла толстым слоем всевозможных объявлений, их видно, из года в год наклеивали или набивали одно на другое. Сняв несколько геологических пластов печатного текста, я наконец нашел то, что мне было нужно. Дадли Стоун - кандидат в члены Совета округа, в шерифы, в мэры! Его фотографии, выцветшие от солнца и дождя бюллетени, на которых он был почти не узнаваем, сообщали о том, что он год от году добивался в этом приморском краю все более ответственных постов. Я стоял и читал.
Привет! - донеслось до меня откуда-то сзади. - Это вы и есть мистер Дуглас?
Я круто обернулся. Прямо на меня по платформе мчался человек великолепного сложения, крупный, но ничуть не толстый, ноги у него работали как могучие рычаги, в лацкане пиджака - яркий цветок, на шее - яркий галстук. Он стиснул мою руку и поглядел на меня с высоты своего роста, точно микеланджеловский Создатель, своим властным прикосновением сотворивший Адама. Лицо его было точно лики южных и северных ветров на старинных мореходных картах, что грозят зноем и холодом. Такое пышущее жаром жизни лицо - символ солнца - встречаешь в египетской каменной резьбе.
"Надо же, - подумал я. - И этот человек за двадцать с лишним лет не написал ни строчки? Не может быть! Он такой живой, прямо до неприличия. Я, кажется, слышу, как мерно бьется его сердце".
Должно быть, я преглупо вытаращил глаза, ошарашенный этим зрелищем.
- Признайтесь, - со смехом сказал он, - вы ожидали встретить привидение?