Шаркая туфлями, Мари подходила то к правой стороне, то к левой. Тела были голые - одежда уже давно сшелушилась с них, как сухие листья. Полные груди женщин походили на куски подошедшего теста. Тощие же бедра мужчин напоминали об узловатых изгибах увядших орхидей.
- Мистер Гримасоу и мистер Разиньрот, - сказал Джозеф и наставил объектив фотоаппарата на двух мужчин, которые словно бы мирно беседовали - рты их были приоткрыты, а руки застыли в выразительных жестах.
Щелкнул затвор. Джозеф перевел кадр и наставил объектив на другое тело. Снова щелкнул затвором, перевел кадр и перешел к следующему.
Восемьдесят один, восемьдесят два, восемьдесят три...
Отвалившиеся челюсти, высунутые, как у дразнящихся детей, языки, в круглых глазницах - воздетые к небу карие глаза с бледными белками... Острые, вспыхивающие искрами волоски на коже - они усеивают щеки, губы, веки, лоб. На подбородке, на груди и бедрах - густеют. Сухая пергаментная кожа, натянутая, как на барабане... Плоть, похожая на опару... Необъятные женщины - смерть расплющила их, превратив в жирную, бесформенную массу. Безумные волосы торчат во все стороны, наподобие разоренного гнезда. Виден каждый зубик - у них прекрасные зубы.
Восемьдесят шесть, восемьдесят семь, восемьдесят восемь... Глаза Мари убегают вперед по коридору. Быстрее! Не останавливаться! Девяносто один, девяносто два, девяносто три! Вот мужчина со вспоротым животом - дыра такая огромная, что похожа на древесное дупло, в которое Мари бросала любовные письма, когда ей было лет одиннадцать. Заглянув в него, она увидела ребра, позвоночник и тазовые пластины. И снова - сухожилия, пергаментная кожа, кости, глаза, обросшие подбородки, застывшие, словно в изумлении, ноздри... Вот у этого разорван пупок - будто его пытались кормить пудингом прямо через чрево. Девяносто семь, девяносто восемь! Фамилии, названия городов, числа, месяцы, безделушки...
- Эта женщина умерла при родах!
К руке несчастной, словно куклу, подвесили на проволоке ее мертворожденное дитя.
- А это солдат - на нем еще сохранились остатки формы…
Глаза Мари метались от одной стены к другой... Вправо - влево, вправо - влево. От одного ужаса - к другому. От одного черепа - к новому. Словно зачарованная, смотрела она на мертвые, бесплотные, навсегда забывшие о любви чресла... Здесь были мужчины, странным образом превратившиеся в женщин. И женщины, превратившиеся в грязных свиней. Взгляд отскакивает от одного - и рикошетом перелетает к другому... От вздувшейся груди - к исступленному рту... От стены - к стене, от стены - к стене... Вот мяч в зубах у одного - он неистовым плевком перебрасывает его в когти к следующему - тот кидает его дальше - и мяч застревает меж темных набухших сосков... Публика неистовствует, кричит и свистит, глядя на этот страшный пинг-понг, где мячик-взгляд в ужасе отшатывается от стен и все-таки, преодолевая отвращение, катится дальше сквозь строй подвешенных на крюки солдат смерти...
Вот и последний - теперь за спиной все сто пятнадцать, голоса их слились в единый вопль...
Мари рывком оглянулась и посмотрела назад, туда, где начиналась винтовая лестница, ведущая наружу. До чего же изобретательна смерть! Сколько всевозможных выражений, поворотов, изгибов рук - и ни одно не повторяется... Они выстроились здесь, словно трубки гигантской каллиопы [Клавишный музыкальный инструмент], вместо клапанов - разверстые рты. И эта каллиопа кричит, надрывается во все сто глоток разом - будто огромная сумасшедшая рука надавила сразу на все клавиши...
То и дело щелкал затвор фотоаппарата, и Джозеф переводил кадр. Щелк - перевел. Щелк - перевел...
Морено, Морелос, Сантина, Гоме, Гутиерре, Вилланусул, Урета, Ликон, Наварро, Итурби... Хорхе, Филомена, Нена, Мануэль, Хосе, Томас, Рамона... Этот - путешествовал, эта - пела, у того было три жены. Один умер от одной болезни, другой - от другой, третий - от третьей. Четвертого застрелили, пятого - пырнули ножом. Шестая просто упала замертво. Седьмой умер от пьянства, восьмой - от любви. Девятый свалился с лошади, десятый кашлял кровью, у одиннадцатой остановилось сердце... Двенадцатый - тот любил посмеяться. Тринадцатый - слыл прекрасным танцором. Четырнадцатая была первой красавицей. У пятнадцатой было десять детей. Шестнадцатый - один из этих детей, так же как и семнадцатая. Восемнадцатого звали Томас - он чудесно играл на гитаре. Следующие три выращивали маис. У каждого было по три любовницы! А двадцать второй никогда не знал любви. Двадцать третья продавала на площади перед оперным театром маисовые лепешки - прямо там же и выпекала их на маленькой угольной жаровне. А двадцать четвертый бил свою жену - теперь она, гордая и счастливая, разгуливает по городу с другим, а он стоит здесь, навсегда возмущенный такой несправедливостью... А двадцать пятый захлебнул в легкие несколько кварт воды из реки - его выуживали сетью... А двадцать шестой был великим мудрецом - только теперь его мозги сморщились, как сушеная слива...
- Хочу сделать цветные фотографии каждого из них. А также записать имена и кто от чего умер, - сказал Джозеф. - Из этого может получиться забавная книжонка. Только представьте себе: сначала краткая история чьей-то жизни - а потом фотография, как он уже стоит здесь.
Джозеф тихонько похлопывал тела по груди. Звук получался глухой, словно он стучался в двери.
Мари с трудом продиралась сквозь опутавшую коридор вязкую путину воплей. Стараясь держаться ровно посерединке, она размеренно, не глядя по сторонам, шагала к винтовой лестнице. За спиной ее то и дело щелкал затвор фотоаппарата.
- И для новеньких место осталось, - сказал Джозеф.
- Si, senor. Места здесь еще много.
- Да уж, не хотелось бы быть следующим... в вашем списке кандидатов.
- Эх, senor, кому ж этого хочется.
- А как насчет того, чтобы купить у вас одного... из этих?
- Что вы, что вы, senor! Нет, senor!
- Ну, я заплачу вам пятьдесят песо.
- Да нет же, нет, senor! Нет!
На рынке с шатких лотков продавали оставшиеся после фиесты Смерти леденцовые черепа. Женщины-продавщицы, замотанные в черные rebozo, почти не разговаривали друг с другом, лишь изредка перекидывались словечками. Перед ними был разложен товар: сладкие скелетики, сахарные трупики и белые леденцовые черепушки. На каждом из черепов причудливыми буквами было выдавлено какое-нибудь имя: Кармен, или Рамон, или Тена, или Гуермо, или Роза. Стоило все дешево - праздник закончился. Джозеф заплатил песо и купил парочку черепов.
Мари стояла рядом с ним на узкой улочке и смотрела, как смуглолицая продавщица складывает в пакет леденцовые черепа.
- Только не это, - проговорила она.
- А почему бы и нет? - возразил Джозеф.
- После всего, что было там...
- В катакомбах?
Она кивнула.
- Но они же вкусные, - прищурился он.
- Не знаю... Вид у них довольно ядовитый.
- Только из-за того, что они сделаны в форме черепушек?
- Да нет. Просто они плохо проварены... К тому же ты не знаешь, кто их делал - может, у этих людей вообще дизентерия.
- О Господи, Мари. Да у всех мексиканцев дизентерия.
- Ну и ешь их сам! - огрызнулась она.
- Увы, бедный Йорик... - продекламировал Джозеф, заглядывая в пакет.
Они двинулись по узенькой улочке, зажатой между высокими домами, где рамы на окнах были выкрашены желтым. Из-за их розовых решеток пахло острым tamale [Мексиканское блюдо: толченая кукуруза с мясом и красным перцем] и слышался плеск воды по кафельному полу. Чирикала домашняя птичка в клетке из бамбука, кто-то исполнял на пианино Шопена.
- Надо же, здесь - и вдруг Шопен, - сказал Джозеф. - Потрясающе!.. Кстати, довольно интересный мост. Подержи-ка. - Он отдал жене пакет с леденцами и принялся фотографировать красный мост, соединяющий два белых здания, по которому шагал мужчина в serape - ярко-красной мексиканской шали. - Прекрасно!
Мари шла и смотрела на Джозефа, потом отворачивалась от него - и снова смотрела. При этом губы ее беззвучно шевелились, шея была неестественно напряжена, а правая бровь слегка подергивалась. Мари то и дело перекладывала пакет с леденцами из одной руки в другую - точно несла ежа. Вдруг она споткнулась о бордюр, неловко взмахнула руками, вскрикнула и... уронила пакет.