– Замри, заеба, – сказал самый громкий в мире голос. – ДПЛА! Бросай свою желтую говешку, а то на хрен замочим!
Плетью хлестнул луч резкого, мучительно яркого света. Райделлу показалось, что в глаза ему льется расплавленный металл.
– Ты слышишь, заеба?
Райделл повернулся, прикрывая глаза рукой, и увидел раздутое бронированное брюхо садящегося вертолета. Поток от винта прижимал к земле то немногое, что осталось от японского садика после броска «Громилы».
Райделл уронил чанкер на пол.
– И пистолет, мудила!
Райделл взялся двумя пальцами за рукоятку глока и оторвал его от бедра вместе с кобурой. Скрипнула липучка, было непонятно, как такой тихий звук сумел прорваться сквозь рев боевой машины.
Он уронил глок и поднял руки. Руку, вторая была сломана.
Саблетта нашли футах в пятнадцати от «Громилы». Лицо и руки техасца раздулись, как розовые воздушные шарики, он задыхался. Босниец, работавший у Шонбруннов дворецким, смывал недавно с маленького дубового столика детские каракули каким-то средством, содержащим ксилол и четыреххлористый углерод.
– А хрен ли это с ним? – удивился один из копов.
– Аллергия, – с трудом выговорил Райделл. Полицейские надели ему наручники, да к тому же не спереди, а за спиной, боль была страшная. – Нужна «скорая».
Саблетт открыл глаза. Попытался открыть.
– Берри…
И тут Райделл вспомнил название того фильма, который он смотрел, но не досмотрел.
– «Чудесная миля».
– Никогда не видел, – сказал Саблетт и вырубился.
В этот день миссис Шонбрунн развлекала своего ландшафтного садовника, поляка. Копы нашли ее в детской. Взбешенная и беспомощная, она была засупонена более чем пикантным образом с применением английского латекса, северокалифорнийской кожи, а также антикварных наручников фирмы «Смит и Вессон», любовно отшлифованных и покрытых черной хромировкой, – не слабая упряжь, тысячи на две, а то и на три. Ну а садовник – садовник, судя по всему, услышал, как Райделл паркует «Громилу» в гостиной, и тут же дернул в горы.
3. Нехорошая вечеринка
Шеветта никогда не воровала, во всяком случае – у людей, и уж точно – не при разноске. И если в плохой, надолго запомнившийся понедельник она прихватила у этого засранца очки, так он просто ей не понравился.
А было это так: она стояла на девятом этаже, у окна, и просто смотрела поверх серых пустых скорлупок, бывших когда-то роскошными магазинами, на мост, и тут он как раз и подошел сзади. Она почти уже нашла комнату Скиннера – там, высоко, среди ржавых тросов – и вдруг почувствовала на своей голой спине кончик пальца. Он тронул ее за спину, залез и под Скиннерову куртку, и под футболку.
Она всегда ходила в этой куртке, вроде как в доспехах. Дураку понятно, что, когда на байке, да еще в такое время года, нужно носить нанопору и только нанопору, но она все равно предпочитала старую Скиннерову куртку из жесткой, лошадиной что ли, кожи и намертво прицепила к ее лацканам значки с полосатым кодом «Объединенной». Шеветта крутнулась, чтобы сбросить этот палец, дать нахалюге по грабкам, цепочки ее зипперов тоже крутнулись и звякнули.
Налитые кровью глаза. Морда – ну сейчас расплывется в кисель. В зубах – короткая зеленоватая сигарка, только не зажженная. Он вынул сигарку, поболтал мокрым концом в небольшом стакане прозрачной, как вода, жидкости, сунул в рот и жадно к ней присосался. И лыбится при этом от уха до уха, как только репа пополам не треснет. Словно знает, что она тут не на месте, что не полагается ей быть ни на пьянке такой, ни вообще в старом крутом отеле на Гири.
Это была последняя на сегодня разноска, пакет для юриста, и мусорные костры Тендерлойна горели совсем близко, а вокруг них, скрючившись на корточках, все эти безжизненно-тусклые, безвозвратно, химически погибшие лица, освещенные призрачными вспышками крошечных стеклянных трубок. Глаза, завернутые жутким, быстро улетучивающимся кайфом. Мурашки по коже, посмотришь на таких вот – и мурашки по коже.[8]
Она поставила велосипед на гулкую подземную стоянку «Морриси», заперла его, насторожила и поднялась служебным лифтом в холл, где охранные хмыри попытались освободить ее от груза, но хрен там. Она отказалась отдавать пакет кому бы то ни было, кроме вполне конкретного мистера Гарро из восемьсот восьмого, как указано в сопроводиловке. Тогда они проверили сканером полосатый код «Объединенного» значка, просветили пакет рентгеном, прогнали ее через металлодетектор и, наконец, пустили в лифт, обвешанный розовыми зеркалами и отделанный бронзой, что твой банковский сейф.
Ну и – вверх, на восьмой, в коридор, где стояла такая ватная тишина, словно он и не настоящий вовсе, а только приснился. Рубашка на мистере Гарро была белая, а галстук – цвета свинца, расплавленного и едва начинающего твердеть. Он взял пакет, расписался в сопроводиловке и закрыл перед ее лицом дверь с тремя бронзовыми цифрами – так ни разу в это лицо и не посмотрев. Шеветта проверила свою прическу, смотрясь в зеркально отполированный курсивный нуль. Сзади все о'кей, хвост торчит как надо, а вот спереди – спереди не очень. Перья слишком уж длинные. Клочкастые. Она двинулась назад, позванивая прибамбасами Скиннеровой куртки, новенькие штурмовые ботинки глубоко утопали в свежепропылесошенном ковре цвета влажной терракоты.
А когда открылась дверь лифта, оттуда выпала эта японская девица. Почти выпала. Шеветта ухватила ее под мышки и прислонила к косяку.
– Где тут вечеринка?
– И кто же это позвал тебя, такую? – поинтересовалась Шеветта.
– Девятый этаж! Крупная пьянка!
Зрачки у девицы были огромные, во весь глаз, челка блестела, как пластиковая.
Вот так вот и вышло, что стояла теперь Шеветта с настоящим стеклянным бокалом настоящего французского вина в одной руке и самым крохотным бутербродом изо всех, встречавшихся ей на жизненном пути, в другой, стояла и думала, скоро ли гостиничный компьютер сообразит, что слишком уж долго она здесь задерживается. Здесь-то, конечно, искать ее не станут, кто-то выложил очень и очень хорошие деньги, чтобы спокойно и без помех оттянуться, это ж и дураку понятно.
Весьма интимная вечеринка, никто и ничего не боится, решила Шеветта, глядя в распахнутые двери ванной, где голубое трепещущее пламя мощной, как паяльная лампа, зажигалки высвечивало плавные обводы дутого стеклянного дельфина и лица людей, куривших через него – через кальян – опиум.
И не одна комната, а уйма, все связанные друг с другом, и людей тоже уйма, все больше мужчины в пиджаках на четырех пуговицах, в крахмальных рубашках с высокими, наглухо застегнутыми воротничками, а вместо галстуков – маленькие булавки с камнями. Платья, какие на женщинах, Шеветта видела прежде только в журналах. Богатенькие люди, точно, богатенькие и иностранцы, не наши. А может, богатые – они все не наши, а иностранцы?
Она доволокла японскую девицу до длинного зеленого дивана и придала ей горизонтальное положение. Девица сразу засопела в две дырки – пусть полежит, теперь-то она в полной безопасности, разве что кто-нибудь не заметит и сядет.
Присмотревшись получше, Шеветта обнаружила, что она здесь не одна такая, не по общей форме одетая. Вот для начала парень в ванной с этим здоровым желтым «Биком», но он – случай особый. И еще – пара вполне очевидных тендерлойнских девушек, возможно, их затащили сюда для местного колорита, что бы это словосочетание ни означало.
А теперь тут еще этот засранец, лыбится своей противной пьяной рожей. Шеветта положила руку на складной нож – тоже, как и куртка, позаимствованный у Скиннера. У ножика этого была выемка в лезвии, под большой палец, чтобы можно открыть одной рукой. Керамическое лезвие в три дюйма длиной, широкое, как столовая ложка, и жутко зазубренное. Фрактальный нож, как выражается Скиннер, режущий край вдвое длиннее лезвия.
– Вы, я вижу, не очень веселитесь, – сказал этот тип. Европеец, но откуда – не понять. Не француз. И не немец.
8
Тендерлойн (от англ. tenderloin – филе) – район Нью-Йорка, известный преступностью; название происходит от того, что полиция может здесь очень хорошо кормиться на взятках. Позднее так же стали называть аналогичные кварталы других американских городов.