Люсьена громко выдохнула.
Эльфы приблизились. Выглядели они еще хуже, чем их лошади.
Ничего не осталось от их заносчивости, от их отработанной веками высокомерности, харизматической инности. Одежда, обычно элегантная и красивая даже у партизан из команд Белок, была грязной, рваной, покрытой пятнами. Волосы, краса и гордость эльфов, растрепаны, свалялись от липкой грязи и запекшейся крови. Большие глаза, обычно надменно лишенные какого-либо выражения, стали безднами паники и отчаяния.
Ничего не осталось от их инности. Смерть, ужас, голод и мытарства привели к тому, что они стали обыкновенными. Слишком обыкновенными.
Перестали вызывать страх.
Несколько мгновений Ярре надеялся, что эльфы проедут мимо, просто пересекут тракт и исчезнут в лесу по другую сторону, не удостоив телегу и ее пассажиров даже взглядом. И останется от них только этот совершенно не эльфий, противный, отвратительный запах, запах, который Ярре знал слишком даже хорошо по лазаретам, — запах мучений, мочи, грязи и гниющих ран.
Они миновали их не глядя.
Не все.
Эльфка с темными, длинными, слипшимися от засохшей крови волосами задержала лошадь у самой телеги. Она сидела в седле неуклюже перекосившись, оберегая руку, висящую на пропитавшейся кровью перевязи, вокруг которой кружили и звенели мухи.
— Toruviel, — сказал, повернувшись, один из эльфов. — En’ca digne, luned.
Люсьена моментально сообразила, поняла, в чем дело. Поняла, на что эльфка смотрит. Крестьянка, она с детских лет свыклась с притаившимся за углом халупы синим и опухшим призраком голода. Поэтому отреагировала инстинктивно и безошибочно. Протянула эльфке хлеб.
— En’ca digne, Toruviel, — повторил эльф. Лишь у него на правом рукаве запыленной куртки серебрились молнии бригады «Врихедд».
Инвалиды на телеге, до той минуты окаменевшие и застывшие от ужаса, вздрогнули, словно возвращенные к жизни магическим заклинанием. В их протянутых эльфам руках как по мановению волшебной палочки появились краюхи хлеба, кусочки круглого сыра, солонины и колбасы.
А эльфы, впервые за тысячи лет, протянули руки людям.
А Люсьена и Ярре были первыми людьми, видевшими, как эльфка плачет. Как давится рыданиями, даже не пытаясь вытирать текущие по грязному лицу слезы. Тем самым полностью отрицая утверждение, будто у эльфов вообще нет слезных желез.
— En’ca digne, — ломким голосом повторил эльф с молниями на рукаве.
А потом протянул руку и взял хлеб у Деркача.
— Благодаря тебе, — сказал он хрипло, с трудом приспосабливая язык и губы к чужому языку. — Благодаря тебе, человек.
Спустя немного, увидев, что все уже кончилось, Люсьена чмокнула лошадям, щелкнула вожжами. Телега заскрипела и затарахтела. Все молчали.
Было уже здорово к вечеру, когда тракт заполнился вооруженными конниками. Командовала ими женщина с совершенно седыми, коротко остриженными волосами и злым, суровым лицом, обезображенным шрамами, один из которых пересекал щеку от виска до краешка рта, а другой подковкой охватывал глазную впадину. У женщины не было значительной части правой ушной раковины, а ее левая рука пониже локтя оканчивалась кожаным цилиндром с латунным крючком, за который были зацеплены поводья.
Женщина, осматривая их злым, полным застывшей мстительности взглядом, спросила об эльфах. О скоя’таэлях. О террористах. О беглецах, недобитках команды, рассеянной два дня тому назад.
Ярре, Люсьена и инвалиды, избегая взглядов беловолосой и одноглазой женщины, неразборчиво отвечали, что-де, нет, никого не встречали и никого не видели.
«Врете, — думала Белая Райла, та, которая некогда была Черной Райлой. — Врете, знаю. Из жалости врете.
Но это все равно ничего не значит и не меняет.
Ибо я — Белая Райла — жалости не знаю».
— Уррррааа! Да здравствуют краснолюды! Ура, Барклай Эльс!
— Да здравссствуууют!
Новиградская брусчатка гудела под коваными сапожищами служак из Добровольческой Рати. Краснолюды шагали типичным для них строем, пятерками, штандарт с молотами реял над колонной.
— Да здравствует Махакам! Виват, краснолюды!
— Хвала им! Слава!
Неожиданно кто-то из толпы рассмеялся. Несколько человек поддержали. А через минуту хохот охватил уже всех.
— Какой афронт… — выдохнул иерарх Хеммельфарт. — Какой скандал… Это непростительно…
— Паршивые нелюди! — рыкнул жрец Виллемер.
— Прикиньтесь, будто не замечаете, — спокойно посоветовал Фольтест.
— Нечего было экономить на продовольствии, — кисло сказала Мэва, — и отказывать в снабжении.
Краснолюдские офицеры были серьезны и выдержанны, перед трибуной выпрямились и отдали честь, а вот фельдфебели и солдаты Добровольческой Рати показали свое отношение к сокращению ассигнований на Рать, осуществленному королями и иерархом. Одни, проходя мимо трибуны, демонстрировали королям согнутые в локте руки, другие изображали второй из своих любимых жестов: кулак с торчащим вверх средним пальцем. Этот жест в академических кругах назывался digitus infamis.[77] Плебс называл его еще обиднее.
Появившиеся на лицах королей и иерарха пятна доказывали, что оба эти названия им известны.
— Не надо было скупиться. Это их оскорбило, — повторила Мэва. — Краснолюды — гордый народец.
Ревун на Эльскердеге завыл, вой перешел в жуткое пение. Однако сидевшие у костра не повернули голов.
Первым после долгого молчания заговорил Бореас Мун:
— Мир изменился. Справедливость восторжествовала.
— Ну, насчет справедливости, конечно, перебор, — слабо усмехнулся пилигрим. — Однако я, пожалуй, соглашусь с тем, что мир как бы приспособился к основному закону физики.
— Интересно, — протянул эльф, — не об одном ли и том же законе мы думаем?
— Любое действие, — сказал пилигрим, — вызывает противодействие.
Эльф прыснул, но это был вполне доброжелательный звук.
— Одно очко — в твою пользу, человек.
— Стефан Скеллен, сын Бертрама Скеллена, бывший имперский коронер, встань. Высокий Трибунал вечной по милости Великого Солнца Империи признал тебя виновным в преступлениях и деяниях незаконных, а именно: государственной измене и участии в заговоре, имеющем целью предательское покушение на установленный порядок, а также особу его императорского величества лично. Вина твоя, Стефан Скеллен, подтверждена и доказана. Трибунал не усматривает смягчающих обстоятельств. Его наивеличайшее императорское величество не соизволил воспользоваться правом помилования.
— Стефан Скеллен, сын Бертрама Скеллена, из зала заседаний ты будешь перевезен в Цитадель, откуда по истечении соответствующего времени будешь выпровожден. Однако поскольку ты есть не что иное, как предатель, ты недостоин ступать по земле Империи, а посему будешь уложен на деревянные волоки и на волоках оных лошадьми приволочен на площадь Тысячелетия. А поскольку как предатель ты воздухом Империи дышать недостоин, постольку будешь ты на площади Тысячелетия рукою палача повешен за шею на шибенице между небом и землею. И будешь там висеть до тех пор, пока не умрешь. Тело твое будет сожжено, а пепел развеян на четырех ветрах.
— Стефан Скеллен, сын Бертрама, предатель. Я, председатель Верховного Трибунала Империи, осуждаю тебя, в последний раз произношу твое имя. С сей минуты да будет оно предано забвению.
— Получилось! Получилось! — крикнул, влетая в деканат, профессор Оппенхойзер. — Успех, господа! Наконец-то! Наконец! И все-таки оно вертится! И все-таки оно действует! Действует! Оно действует!
— Серьезно? — спросил нагловато и довольно скептически Жан Ла Вуазье, профессор химии, прозванный студентами Углеодородом.[78] — Этого быть не может. Интересно, а что именно действует?
— Вечный двигатель!
— Perpetuum mobile? — заинтересовался Эдмунд Бамблер, престарелый преподаватель зоологии. — Действительно? А вы не преувеличиваете, коллега?