— У меня нет детей, раб.
— Но, может быть, есть родственники, которым вы завещаете свои богатства. Человек должен жить не только в настоящем, но и в будущем.
— Не дерзи, негодник, не то вновь спущу с тебя шкуру! Я хочу жить сейчас, а что случится потом, меня не интересует!
Иосиф понял: ничто не переменит его доли.
— Потом вас закопают в землю, хозяин, и все ваши богатства растащат проходимцы. Никто не вспомнит, что жил на земле богатый, но глупый человек.
— Я глупый, но я научу тебя хрюкать, — с ухмылкой сказал хозяин. — Мне не нужны ни твои географии, ни твои истории, мне нужна твоя заплывшая жиром шкура…
Иосиф погибал. Еда и сон с каждым днем убивали в нем энергию, развивали лень, даже думать о чем-либо становилось все более трудно, все более обременительно.
«Как легко превратить человека в самое жалкое животное! Достаточно убить в нем жажду правды… И праздность, праздность — вот что сокрушает силы, они уже не ищут себе применения… Страх перед мыслью, исследующей жизнь, — это страх перед самой жизнью, потому что вне мысли никакой мир не может быть полным, стало быть, совершенным: мысль, приближающая к правде, — самое человеческое из творений человека…»
Всплески самоукоров становились с каждым днем все глуше, вязкое состояние уюта засасывало перекормленный, измученный непрерывным отдыхом организм.
Иосиф погибал, силы протеста в нем подавлялись едой и нараставшей усталостью. Однажды, когда он «страдал», говоря себе (в который раз!), что с завтрашнего дня возьмет себя в руки и начнет совершенно иной образ жизни, а может быть, осуществит побег, вдруг червячком шевельнулось: «А зачем? Что переменится? Разве есть жизнь за пределами той, которой живешь? Раб — ну и что? Раб лучше, чем труп…»
Душеловка захлопнулась, Иосиф перестал быть Иосифом: это было уже вспучившееся, как на дрожжах, перекормленное, ничтожное создание, в котором, верно, даже мозги заплыли салом…
Можно вообразить дальнейшую его судьбу, если бы не случилась перетряхнувшая все перемена.
Однажды заболевшему меланхолией Иосифу позволили выйти на улицу. Он отдыхал в тени на скамейке у пруда, наблюдая, как пятилетний сын привратника ловит рыбу. Вдруг на берегу появились коротышка-хозяин и смуглый мужчина в тюрбане.
— А вот этот гяур, не ведающий заповедей аллаха, — сказал хозяин. — Через неделю я возьму за него гораздо больше, чем предложила ваша госпожа.
— Ты, верно, забылся, — отвечал мужчина в тюрбане, вскинув брови. — Я предложил тебе деньги в виде некоторого утешения, а не платы. Если на то пошло, я могу забрать здесь все, что мне приглянется, даже твою плешивую башку.
— Это насилие, — сказал хозяин. — Несправедливость.
— Конечно, — кивнул гость. — Но разве твое богатство приобретено не насилием и несправедливостью? Так давай поладим без лишних слов: я терпелив, но прекрасно знаю, что налоги ты платишь едва ли с десятой части своих доходов!
— Ты душевный человек, раис-эфенди, — с поклоном отозвался перепуганный хозяин. — Так и быть, бери с собой этого раба. С тех пор как я увидел его, у меня случаются одни неприятности. Я потратил на него большие деньги.
— Запомни, ты не делаешь мне одолжения, — сказал гость. — Ты исполняешь волю эмира.
— Нет, я хочу, чтобы ты остался доволен нашей встречей, — залебезил хозяин. — У меня есть пистолеты необыкновенно тонкой работы. Пожалуй, я предложу тебе выбрать любой по вкусу…
В тот же день Иосиф оказался во дворце Барбароссы, эмира-самозванца, и сразу узнал, что спасен юной графиней Анной.
Ее судьба сложилась тоже очень непросто. Ее продали эмиру, но она наотрез отказалась не то что говорить с ним, но даже глядеть в его сторону. Не помогли ни угрозы, ни темница.
— Пусть не грозят мне унижением и смертью, — сказала она толмачу. — Никто не может купить моей души. Пока человек сохраняет веру в добро всевышнего, душа его устоит перед любым испытанием и останется чистой. А смерть, какой бы ни была, не может свершиться иначе, нежели с благоволения бога.
И Барбаросса, не знавший никакого удержу своим прихотям, вынужден был отступить.
— Я исполню три желания этой прекрасной графини, — сказал он, — если их целью не будет бегство. Но после того, клянусь, она станет моей женой, чего бы это мне ни стоило!..
Первым желанием Анны было — разыскать и доставить к ней Иосифа.
И вот Иосиф предстал перед графиней, стыдясь своего вида.
— Ты очень изменился, — печально сказала Анна. — Наверно, заболел или объелся скверной, отравленной пищей. Ты растолстел, как старый обжора, это тебе не к лицу.
Иосиф опустил глаза.
— Рабство оставляет следы.
На глаза графини навернулись слезы.
— Думаешь, мне легко и просто? Здесь, среди негодяев, где все пахнет нечистотами и кровью?
— Простите меня, госпожа.
— Прощаю, видя твое раскаяние… Сердце, в котором мало любви к богу, к родной земле, к собратьям, никогда не будет спокойно: успокаиваясь, оно умирает. Спокойно только то сердце, которое ищет правды. Сколько бы оно ни страдало, оно живет трижды… Понял меня?
— Понял, госпожа.
— Негодяи не могут унизить достойного. Они могут отнять у него все, кроме достоинства и любви. Это значит, они ничего не отнимут, кроме здоровья или жизни…
Иосиф вслушивался в нежный голос, в нем оживало прежнее, восторженное отношение к этой девочке. Он подумал, что предал самого себя, ни разу не вспомнив об Анне с того дня, как попал на невольничий рынок.
— Госпожа, я быстро вернусь к своему прежнему облику… Насколько я знаю, вы получили право на три желания. Одно исполнено, остались еще два.
— Эти два желания — два последних шага к моей смерти. Зачем ты торопишь их?
Иосиф оглянулся, не подслушивает ли кто, и прошептал:
— Клянусь честью, госпожа, я придумаю желание, которое освободит вас.
— Что же, — сказала Анна, тряхнув длинными волосами. — Я готова вручить судьбу человеку, который освободит меня.
Кровь ударила в голову. «Неужели она может снизойти до дружбы со слугой? Нет-нет, она никогда не снизойдет… А если узнает, что я вовсе не слуга?..»
И он решился. Сопровождая Анну на прогулке в дворцовом саду, окруженном стенами, на которых день и ночь ходили стражники, он поведал ей историю своей жизни. Графиня слушала внимательно, не перебивая, и только печально улыбалась: видимо, посчитала рассказ выдумкой больной души. Он почувствовал это, но не посмел спросить, взволнованный пожатием ее руки.