— Ну что вы, ведь это всего лишь древнегреческий миф…

— Да, но милорд считает себя Адонисом. Поэты имеют куда большую власть над читателями, чем им самим кажется. Я же считаю, — медленно проговорил Флорио, — что ему необходимо жениться. Не только и не столько ради продолжения рода, сколько ради собственного же благополучия. Двор погряз в грехе и разврате, и кое-кто уже бросает на него похотливые взгляды, будучи не прочь попользоваться его красотой. Думаю, что вы с большим успехом, чем кто бы то ни было, могли бы убедить его задуматься о женитьбе.

— Да бросьте вы, — улыбнулся Уильям. — Если уж его родная мать не может…

— Его мать расписывает ему преимущества женитьбы и взывает к его чувству долга. Вы тоже могли бы поговорить с ним о том же самом, но сказанное вами было бы иначе услышано. Колдовство поэзии придало бы вашим словам большую порочность, что ли, а порок так привлекает молодых людей. Милорд считает себя Адонисом, любуется собой. Вы могли бы сыграть на этом.

— Вы хотите сказать, — уточнил Уильям, — что я должен написать и преподнести ему стихи о прелестях женитьбы?

— И отнюдь не даром. Его матушка будет рада озолотить вас. — Флорио встал. — А теперь я должен препроводить вас к нему. Он очень ждет. И я был бы вам весьма признателен, если бы этот разговор остался между нами. Ведь дело секретаря состоит в том, чтобы записывать под диктовку письма.

— Значит, — пролепетал Уильям, — поэма ему все-таки понравилась.

— О да, милорд, как я уже сказал, пришел в неописуемый восторг. Он находится под неизгладимым впечатлением богатства образов. И все это за одно-единственное майское утро.

…Не было ли в комплиментах итальянца первых признаков разложения и продажности? Уильям продолжал идти к цели, безжалостно разрывая красивую упаковку, скрывавшую драгоценный бриллиант в самом сердце огромного дома. Позабыв о приличиях, он с искренним восхищением разглядывал богатое убранство комнат, роскошь шелков и гобеленов, портьеры, украшенные бесчисленными сценами из Овидия, мягкие ковры, на которых, словно на снегу, не было слышно шагов. Криво усмехаясь, Флорио, взгляд которого оставался по-прежнему мрачен, вверил этого неотесанного поэта попечениям целой толпы слуг (в золотых цепях, богатых ливреях, с жезлами из эбенового дерева, украшенными шелковыми кисточками). С соблюдением всех формальных церемоний слуги провели гостя в огромную спальню. Эта комната поразила Уильяма неописуемой роскошью и в то же время показалась очень знакомой: он вспомнил свои мальчишеские фантазии, золотую богиню, ее манящие руки, протянутые к небу в мольбе. Но здесь не было богини, это предчувствие оказалось обманчивым. На золотом ложе, которое словно плыло, подобно кораблю, по огромному ковру, украшенному изображениями тритонов и нереид, возлежал, откинувшись на атласные подушки, мастер РГ. Он отдыхал; ведь полная удовольствий и развлечений жизнь молодого аристократа была очень утомительна. Увидев Уильяма на пороге, он сказал:

— Входи! Входи же скорее! У меня нет слов, ты просто лишил меня дара речи. («Ты», он сказал «ты»…)

— Милорд, я не смею…

— Перестань, к черту все эти дурацкие формальности. Иди, садись рядом со мной. Будь горд, но позволь мне возгордиться еще больше. Ведь теперь у меня есть друг-поэт.

— Ваша светлость…

ГЛАВА 3

— Ваша светлость…

— Называй меня просто по имени.

— Но мне не подобает…

— Вот еще! Здесь я решаю, что подобает, а что нет. И потому я говорю, что не пристало тебе торчать здесь сегодня, этим прелестным июньским днем, с такой кислой физиономией. Я завел себе поэта, чтобы он создавал мне хорошее настроение, а не нагонял тоску.

Уильям глядел на него с любовью и горечью. Смерть поэта ничуть не взволновала бы этого аристократа, который расставался со своими поэтами с той же легкостью, с какой бросал деньги на ветер. (Уилл, заплати сам по этому счету, а то я уже потратил все деньги, что у меня были с собой. — Но, милорд, вряд ли той суммы, что имеется у меня при себе, будет достаточно. — Ну да, я и забыл, что ты просто бедный голодранец, который перебивается с хлеба на воду и зарабатывает себе на жизнь стишками.)

— Я не могу не огорчаться, милорд (то есть Гарри), при известии, что мой друг был заколот его же собственным кинжалом и умер в страшных муках. Представьте себе, своим же собственным кинжалом, который ему всадили прямо в глаз. Говорят, Марло кричал от боли так громко, что это слышал весь Дентфорд. Эта агония могла сравниться лишь с крестными муками Христа. 4 Новость о смерти Марло дошла до Уильяма с большим опозданием, потому что поэт был отгорожен от реального мира, от эля, театра и вшей роскошными атласными подушками и приторным ароматом духов. Сначала Уильям услышал, что пуритане ликуют и радуются смерти антихриста; затем коронер вскользь обронил, что Фрайзер убил Mapло, защищаясь и спасая свою собственную жизнь; и в конце концов его воображению предстала ужасная картина случившегося в Дентфорд-Стрэнд — в комнате сидят Фрайзер, Скирс и Поли, слышен смех, а затем Кит Марло, лежащий на кровати, приходит в ярость, сверкает острие кинжала, противник вырывает кинжал у него из руки и затем… Из головы никак не шла одна строка, крик Фауста, продавшего душу дьяволу: «Вижу, как кровь Христова разливается по небесному своду».

— Друг или не друг — без разницы. Радуйся, что тебе не досталось, — отозвался его светлость мастер РГ, Гарри. — Теперь ты мой и только мой поэт.

— А все-таки кое в чем он был весьма искушен, этот мальчик с капризно поджатыми губами. — Ради этого даже друга лишиться не жалко.

— Вообще-то, близкими друзьями мы с ним никогда не были. Но другого такого поэта не было и уже, наверное, не будет. — Эта была чистейшая правда. Все-таки Марло был его предшественником, солнцем на небосклоне английской поэзии, даже тогда, когда его ежедневно вызывали в Тайный совет на допросы; он не боялся ни Бога, ни черта, ему было наплевать на то, что говорят у него за спиной, и его последний шедевр так и остался незаконченным.

— Что ж, приятно слышать, что близкими друзьями вы не были. Потому что это может стать еще одним гвоздем в крышку гроба его покровителя, этого табачника, вонючего сэра Уолтера. Просто злость берет, что этот урод все еще крутится при дворе, сеет там ересь, смуту и разврат. Ты должен написать пьесу, высмеивающую его и всех его подручных-еретиков.

Откуда такая враждебность? Неужели и тут не обошлось без влияния Эссекса? Ох уж эти интриги, недомолвки и хитроумные заговоры… Что же до «Школы ночи», то у Уильяма было собственное мнение на этот счет. У него начиналась новая жизнь, эпоха постмарлоизма (удачное название), которую он собирался посвятить любви, карьере и поэзии.

— Вот, — улыбаясь, сказал Уильям, — я принес новый сонет. — С этими словами он вынул из-за, пазухи исписанный листок, на котором едва успели высохнуть чернила: «Твоя любовь — она царей знатнее, богатств богаче, платьев всех пышней. Что конь и пес и сокол перед нею…»[33] Не поторопился ли он с этой песнью любви после всего нескольких недель дружбы? Но мастер РГ, Гарри, сказал об этом первым.

— У меня сейчас нет времени читать сонеты, — нетерпеливо отмахнулся Гарри. — Тем более, что я еще не успел прочесть то, что ты давал мне раньше. Так что положи его вон в тот сундук.

Это был большой резной ларец, из недр которого пахнуло ароматной прохладой. Гарри рассказывал, что эту вещицу привез из заморского плавания какой-то капитан, который влюбился в юношу без ума, но был отвергнут. Уильяма охватила ревность при виде пухлого вороха чужих поэм, поверх которых лег его сонет: «Твой женский лик, природы дар бесценный…»[34] Красота Гарри действительно была женской, в то время как тело оставалось мужским, и это рождало в душе его друга странное чувство. Быть понапористее? Ведь времени у него было не так много. Уильям становился старше, скоро ему исполнится тридцать.

вернуться

33

Перевод А. Финкеля.

вернуться

34

Перевод А. Финкеля.