— Может, выпьешь бокал вина? — предложил он. — Ты, наверное, приехала издалека. Как ты сюда добралась?

Она присела на краешек кресла.

— Я только что из Кларкенвела, Этот Кемп был вчера вечером в Кларкенвеле. Он сказал, что ищет черных женщин. Он очень веселый человек, всегда шутит.

— Но ты же не могла… Что ты делала в Кларкенвеле?

— А что еще я могу делать? — Она повела изящными плечиками. Подавая ей бокал с вином, Уильям равнодушно отметил, что ее рука дрожит. — У меня нет денег. Наш tuan уехал на войну. Теперь по ночам ему будут сниться лишь его жена и ребенок. У него больше нет времени на тех, кого он когда-то любил.

Наш tuan. Это было слово из ее родного языка.

— Значит, — медленно сказал Уильям, — он давал тебе деньги? Ты была его содержанкой?

— Я не знаю, что такое «содержанка». Но да, деньги он мне давал. Я жила в том доме, где он родился. То место называется Каудрей. А потом я родила ребенка. И потом… Нет, я не хочу говорить об этом.

— Расскажи мне о ребенке, — попросил Уильям, его сердце начало бешено стучать. — Скажи — кто отец ребенка.

Прежде чем ответить, Фатима, пристально посмотрела на него.

— Думаю, у этого ребенка два отца.

— Но это же невозможно, так не бывает, это против всех законов природы…

— Или тот, или другой. Я хорошо помню то время. Меня не надо винить. Это или ты, или он.

— А где он, — продолжал допытываться Уильям, — где он сейчас… Нет, это потом. Кто родился, мальчик или девочка?

— Сын, — с гордостью ответила она. — Я родила сына. Большого сына, который очень громко кричал: Я сказала ему, что он не должен плакать, потому что у него есть сразу два отца.

— А какое имя ты ему дала?

Она решительно замотала головой:

— Этого я не скажу. Я назвала его также, как звали моего отца. И потом я подумала, что он должен быть 6м кто-то, таков наш обычай. За его именем должно идти слово bin и потом имя его отца, потому что bin означает «сын такого-то». А ты носишь имя знатного рода, не то что наш tuan, который ушел на войну.

— Я? Ну что ты… Конечно, я джентльмен, но совсем не из знатного рода.

— Ты шейх, — просто сказала она.

Уильям еще какое-то время молча глядел на нее, а потом спросил:

— А где он… где мой сын?

— Он у хороших людей, добрых людей. Они живут в Бристоле. Эти люди когда-то разбогатели на торговле рабами, а теперь об этом жалеют. А когда он подрастет, то вернется обратно. Обратно, в мою страну.

У Уильяма закружилась голова. Просто уму непостижимо… Неужели его кровь утечет куда-то на Восток? Это была его кровь, это Должна была быть его кровь… Неожиданно Фатима начала беззвучно плакать. Прозрачные, словно хрустальные слезы катились по ее щекам. Как хрусталь… Уильям с негодованием отмел это возвышенное сравнение. Перед ним сидела мать его сына, земная женщина, а не муза и не мечта поэта. Он протянул ей свой платок в крапинку, тот самый, что не так давно впитал в себя слезы Гарри.

— Почему ты плачешь? — спросил он.

— Я не могу вернуться. Я никогда не смогу туда приехать. Но мой сын должен вернуться в мою страну.

Уильям кивнул. Он все понимал.

— Ты должна остаться со мной, — сказал он. — Мы должны быть вместе. Ты была моей перед тем, как стать его. Ты не сохранила мне верность, но все это в прошлом. Я тебя простил.

Она вытерла глаза и шмыгнула носом.

— Пусть будет так, — вздохнула она. — В своей стране я стала бы женой раджи, но здесь я просто женщина. Когда я буду старой, то стану никому не нужна, даже в Кларкенвеле, если ты тоже прогонишь меня, как прогнал он. Но я не смогу вернуться обратно, потому что в мою страну не ходят корабли. Но когда-нибудь они все же будут туда ходить, и мой сын доберется на родину. А сейчас… — Она снова разрыдалась.

— У меня есть жена, — упавшим голосом сказал Уильям. — Жена и две дочки. Здесь, в христианских странах, все совсем не так, как у язычников. Я не могу прогнать свою жену, даже если она мне изменила. У нас нет разводов. Все, что я смогу для тебя сделать, так это… — А действительно, что он мог? Он мог дать ей денег, платить за жилье для нее, но вот поселить здесь, у себя… Уильям вспомнил Робина Грина, его рябую любовницу, сестру душегуба Бола Ножа, их орущего ублюдка Фортуната; все трое ютились в тесной комнатке, где, рыгая от рейнского вина и громко чертыхаясь, поэт требовал тишины, чтобы торопливо дописать «Монаха Бэкона и монаха Банги». Нет, те времена, когда такое было возможно, для Уильяма ушли безвозвратно. Джентльмен, который поселил у себя дома чернокожую любовницу? Нет, так не пойдет. — Я найду для тебя жилье, — пообещал он, — это будет тихое, приличное место. И дам тебе денег.

Фатима согласно кивнула, смахивая последние слезы. Ее заплаканное лицо казалось безобразным, она, как никогда, нуждалась в его жалости и сочувствии.

— Да. Дай мне денег. Много денег.

— Дам сколько смогу, — осторожно сказал Уильям. Ему не терпелось поскорее взяться за дело, он уже чувствовал себя настоящим деловым человеком. — И, — добавил он, — почти ничего не потребую взамен. Я уже не тот, каким был раньше.

Фатима недоуменно посмотрела на него.

Действительно, в его жизни наступил новый период. Естественные мужские желания, сладострастные образы, возникающие обычно после сытного обеда, если съесть слишком много мяса, или вечером перед сном, или же утром после сна, — все это исчезало при одном лишь воспоминании о том нежданном визите в Нью-Плейс. Девочек под благовидным предлогом отправили к бабушке, чтобы уже ничто не помешало прелюбодеям осуществить свой постыдный замысел… К тому же в закоулках памяти до сих пор звучал, отдаваясь звонким эхом, смех его недавнего лорда, друга и патрона, и потребность в плотских удовольствиях исчезала сама собой. Избыток накопившейся энергии Уильям теперь расходовал в другом месте — в садике на Мейден-Лейн, что на южном берегу реки с лебедями. Это была дерзкая рождественская авантюра, марш по заснеженной земле: актеры волокли и подталкивали повозки, на которых были сложены деревянные останки старого «Театра». Fait accompli, что сделано, то сделано, как говорят французы (семья гугенотов помогала Уильяму в изучении французского языка: ему тогда понадобилось написать для «Генриха Пятого» целую сцену по-французски, включив в текст изысканную брань). Джайлзу Аллену, вернувшемуся в город после Рождества, оставалось только потрясать кулаками в бессильной ярости. В течение всей весны и начала лета груды бревен и досок превратились в новый и самый лучший театр: он был воздвигнут наперекор временам, которые ушедший на войну Эссекс заклеймил как «хаос и безвластие». Цензоры трудились вовсю: сжигали книги, пресекали разглашение новостей из, мятежной Ирландии, запрещали даже шепотом говорить о том, как там все плохо, утаивали известия, о пошатнувшемся здоровье королевы и о том, что до сих пор непонятно, кто сменит ее на троне. Это было время потрепанных нервов: англичане принялись вдруг выяснять отношения.

— Так уходи же, уходи! Не угрожай больше, а просто уйди! — Так, к своему большому удивлению, кричал Уильям, обращаясь к Кемпу. — Мы уже устали от твоих дурацких фортелей и оттого, что ты постоянно несешь отсебятину. Меня просто тошнит от тебя, вот до чего ты меня довел за эти семь лет. Вот что, или ты будешь делать то, что тебе положено по роли, или же проваливай отсюда на все четыре стороны!

Весь жир Кемпа гневно заколыхался.

— Выскочка, — бросил актер, невольно заимствуя этот эпитет из более раннего поношения, сказанного совсем по другому поводу. — Это на меня приходят смотреть зрители, а ты все лезешь со своими словами! Слова, слова, одни слова, да ты вообще тут никто, просто мальчик на побегушках.

Ричард Бербедж молча слушал, поглаживая бороду.

— И запомни, никто и никогда не посмеет мне приказывать, что делать и что говорить, ни ты, ни кто-либо еще. И между прочим, это я, — выкрикнул Кемп, обводя торжествующим взглядом всех присутствующих на репетиции, — это я научил тебя всему. А теперь мы все должны кланяться и расшаркиваться перед твоими словами.