Поскольку в комнате стало уже совсем темно, Айзек зажег газовую лампу и сел за стол. Где-то на востоке в прохладном небе, тяжело махая крыльями, Чай-для-Двоих нес болтавшийся мешок с книгами. Он видел яркий отблеск газового рожка Айзека, а прямо возле окна, снаружи – разливающий бледный свет уличный фонарь. В его лучах, словно электроны, постоянным потоком крутился рой ночных насекомых, случайно попадавших иногда в щель разбитого стекла и сгоравших в его пламени. Обугленные останки усеивали дно стеклянного колпака.

В этом пугающем городе фонарь был маяком, сигнальным огнем, который вел вирма над рекой в хищной ночи.

В этом городе те, кто похож на меня, совсем не такие, как Я. Однажды я уже совершил ошибку (я был усталым, напуганным и не надеялся на помощь), усомнившись в этом.

Я искал убежище и ночлег, надеясь найти еду, тепло и временное отдохновение от пристальных взглядов, которые преследовали меня на каждом шагу, по какой бы улице я ни направился. Я увидел едва оперившегося птенца, который беззаботно носился по узким проулкам между бесцветными домами. У меня чуть сердце не выпрыгнуло из груди. Я окликнул его, моего юного сородича, на языке пустыни… Он уставился на меня, а затем распустил крылья, открыл клюв и расхохотался каким-то нестройным смехом.

Он обругал меня на своем каркающем зверином диалекте. Глотка его противилась звукам человеческой речи. Я окликнул его, но он, наверное, не понял. Обернувшись назад, он что-то прокричал, и изо всех городских щелей, словно зловредные для всего живого духи, к нему стали подтягиваться многочисленные беспризорные дети человеческой расы. Этот ясноглазый птенец показывал мне разные жесты и кричал вдогонку бранные слова, которые я из-за быстроты речи не смог разобрать. А потом его приятели, эти чумазые хулиганы, эти опасные, доведенные до звероподобного состояния, безнравственные маленькие твари со сплющенными лицами и драными штанами, заляпанными соплями, слизью и городской грязью, эти девчонки в грязных рубахах и мальчишки, одетые в пальто не по размеру, набрали с земли камней и забрасывали меня ими, пока я лежал в темноте, спрятавшись за прогнившей притолокой.

И птенец, которого я не могу назвать гарудой, оказавшийся всего лишь человечишкой с ободранными крылышками и перьями, мой маленький потерянный собрат, тоже бросал камни вместе со своими товарищами, смеялся, разбивая окна над моей головой и называя меня плохими словами.

И когда на мою подушку из облупившейся краски посыпался град камней, я понял, что такое одиночество.

С тех пор я знаю, что мне придется жить в полной изоляции, без всякой отдушины. Что я не смогу поговорить на родном языке ни с одной живой душой.

Я приобрел привычку бродить одиноко после наступления ночи, когда город затихает и погружается в себя. Я хожу как незваный гость, в его солипсистском сне. Я вышел из тьмы и питаюсь тьмой. Ослепительная яркость дикой пустыни становится похожа на легенду, которую я слышал когда-то давно. Я становлюсь ночным существом. Мои представления о жизни меняются.

Я выхожу на улицы, которые извиваются, словно темные реки, текущие меж пещеристых кирпичных скал. Бледно мерцает луна в окружении своих маленьких сверкающих дочерей. Холодные ветры черной патокой сползают со склонов холмов и гор, опутывая ночной город мусорными вихрями. Я хожу по улицам вместе с бесцельно порхающими обрывками бумаги и пыльными метелями; пылинки, словно заблудшие воры, проникают под карнизы и в дверные щели.

Мне вспоминаются пустынные ветры: хамсин, который, подобно бездымному огню, опустошает земли; фен, который, словно из засады, выскакивает из-за раскаленных горных склонов; коварный самум, обманом проникающий сквозь противопесчаные кожаные ширмы и двери библиотек.

В этом городе ветры более унылой породы. Они рыщут, как неприкаянные души, заглядывая в пыльные окна, освещенные газовыми лампами. Мы с ними собратья – городские ветры и я. Мы вместе бродим по улицам.

Мы находили спящих бродяг, прижавшихся друг к другу и застывших, стараясь согреться, словно низшие существа, которых бедность сбросила с эволюционной лестницы вниз.

Мы видели городских ночных мортусов, вылавливающих мертвецов из рек. Привыкшие к темноте милиционеры вытягивали кошками и баграми раздувшиеся тела с глазами, вывалившимися из орбит, в которых застоялась запекшаяся кровь.

Мы наблюдали, как существа-мутанты выползают из канализационных стоков навстречу холодному и тусклому свету звезд, робко перешептываясь меж собой, рисуя планы и оставляя записи на фекальной грязи.

Я садился рядом с ветром и видел перед собой жестокость и зло.

Мои раны и обломки костей болят. Я уже начинаю забывать тяжесть и движение крыльев. Если бы я не был гарудой, я бы помолился. Но я не стану преклоняться пред надменными духами.

Иногда я прихожу к тому складу, где Гримнебулин что-то читает, пишет и чертит; я неслышно забираюсь на крышу и ложусь спиной на шифер. Когда я думаю обо всей энергии его мысли, направленной на достижение полета, моего полета, моего освобождения, боль в истерзанной спине чуть утихает. Когда я лежу здесь, ветер треплет меня сильнее: он чувствует себя преданным. Он знает, что, если я снова обрету свою целостность, у него больше не будет ночного спутника, который бродил с ним по вязким кирпичным топям и мусорным свалкам Нью-Кробюзона. И поэтому, когда я лежу здесь, он наказывает меня, пытаясь внезапным порывом сбросить с лежанки в широкую, вонючую реку. Тугой вздорный ветер хватает меня за перья, предупреждая, чтобы я не покидал его; но я цепляюсь за крышу когтями и позволяю целительным вибрациям мысли Гримнебулина проникать сквозь крошащийся шифер в мое несчастное тело.

Я сплю под старыми сводами грохочущих железных дорог.

Я ем все живое, что попадается на пути, если только оно не сильнее меня.

Я прячусь, как паразит, в шкуре этого древнего города, храпящего, пукающего, урчащего, чешущегося и вздувающегося, который с возрастом становится бородавчатым и сварливым.

Иногда я забираюсь на верхушки огромных-преогромных башен, которые торчат, словно иглы дикобраза, из спины города. Там, в более тонких слоях воздуха, ветры теряют то печальное любопытство, которое присуще им на уровне улиц. Они утрачивают порывистость, с которой бьют по крышам. Возбуждаемые башнями, торчащими над сонмами городских огней – ярко-белых карбидных ламп, чадно-красных жировых светильников, безумно трещащих газовых фонарей и разновеликих дежурных ламп, – ветры ликуют и играют.

Я могу, вонзив когти в закраину крыши, раскинуть руки и почувствовать, как их треплет и омывает неистовый ветер, и я могу закрыть глаза и вспомнить на мгновение, что значит летать.

Часть вторая

Лики полета

Глава 6

Нью-Кробюзон был городом, в котором не всегда действовали законы тяготения.

Аэростаты переползали с одного облака на другое, словно слизни c кабачка на кабачок. Милицейские вагончики сновали через сердце города к его окраинам, и тросы, на которых они держались, звенели и вибрировали, как гитарные струны, натянутые на высоте нескольких сотен метров над землей. Вирмы лавировали над городом, оставляя позади себя след из фекалий и бранных слов. Голуби соседствовали в небе с галками, соколами, воробьями и сбежавшими от хозяев попугаями. Летучие муравьи и осы, пчелы и навозные мухи, бабочки и москиты вели воздушную войну против тысяч хищников – асписов и дхери, – бросавшихся на них на лету. Големы, которых пьяные студенты пачками отправляли в воздух, бестолково молотили неуклюжими крыльями, сделанными из кожи, бумаги или фруктовой кожуры, и разваливались прямо в полете. Даже поезда, перемещавшие бесчисленных женщин, мужчин и товары вокруг гигантской туши Нью-Кробюзона, отвоевывали себе место над домами, как будто чураясь гнилости ветхих зданий.