Фальшивый гаруда отшатнулся, заморгав от страха.
Наступило долгое молчание.
– Что такое, папаша? – наконец приглушенно заговорило существо за решеткой. – Что я сделал не так?
– Я пришел сюда, чтобы посмотреть на гаруду, черт возьми, – проворчал Айзек. – За кого ты меня принимаешь? Ты же переделанный, приятель… это ясно каждому дураку.
Огромный мертвый клюв захлопнулся, когда человек облизнул пересохшие губы. Взгляд нервно метался во все стороны.
– Ради всего святого, господин, – умоляюще зашептал он. – Не ходите на меня жаловаться. Это все, что у меня есть. Вы же образованный джентльмен… Я больше всех похож на гаруду… Народу же только и надо, что послушать про охоту в пустыне да поглазеть на крылатого человека, а я этим живу.
– Плюнь на него, Айзек, – шепнула Дерхан. – Не кипятись.
Айзека постигло сокрушительное разочарование. В уме он уже приготовил целый список вопросов. Он точно знал, каким образом станет изучать крылья, с каким мускульно-костным взаимодействием постарается разобраться прежде всего. Он уже приготовился заплатить немалую сумму за свои исследования, он собирался пригласить гаруду, чтобы расспросить его о цимекской библиотеке. И теперь он был в отчаянии – перед ним оказалось всего лишь запуганное, больное человеческое существо, которое повторяло слова пьесы, не достойной даже самого убогого театра.
Он посмотрел на несчастную фигуру, стоявшую перед ним, и гнев смягчился жалостью. Облаченный в перья человек то и дело нервно сжимал правой рукой левое предплечье. Чтобы дышать, ему приходилось открывать нелепый клюв.
– Черт! – тихо выругался Айзек.
Дерхан подошла к решетке.
– Чем ты раньше занимался? – спросила она.
Прежде чем ответить, человек снова боязливо оглянулся.
– Воровал, – ответил он. – Поймали меня, когда пытался умыкнуть старую картину с гарудой в одной говенной дыре, там, в Шнуме. Она целое состояние стоила. Магистр сказал, раз меня так привлекают гаруды, значит, я мог бы стать… – на миг у него перехватило дыхание, – я мог бы стать одним из них.
Айзек видел, что перья были грубо воткнуты в кожу. Он представил себе, как их мучительно вживляли одно за другим – и теперь удалить их без жутких страданий невозможно. Когда переделанный повернулся к Дерхан, Айзек смог разглядеть уродливый нарост загрубелой ткани на его спине, в том месте, где крылья, оторванные от канюка или грифа, были припаяны к человеческим мускулам.
Нервные окончания были связаны между собой беспорядочно и бесцельно, поэтому крылья могли лишь спазматически вздрагивать, словно в затяжной смертельной агонии. Айзек сморщил нос от зловония. Крылья на спине переделанного медленно подгнивали.
– Больно? – спросила Дерхан.
– Теперь уже не очень, госпожа, – ответил переделанный. – Во всяком случае, мне повезло – у меня есть это. – Он указал на палатку и решетку. – Это меня кормит. Вот почему я буду более чем обязан, если вы не скажете моему хозяину, что раскусили меня.
«Неужели те, кто сюда приходят, верят в эту отвратительную ерунду? – думал Айзек. – Неужели люди настолько наивны, чтобы поверить в то, что такое нелепое существо способно летать?»
– Мы никому ничего не скажем, – заверила Дерхан.
Айзек быстро кивнул. Его переполняли жалость, гнев и отвращение. Хотелось поскорее уйти.
За спинами шелохнулся занавес, и в палатку вошла компания молодых женщин, которые смеялись и отпускали непристойные шуточки. Переделанный взглянул через плечо Айзека.
– А! – громко воскликнул он. – Жители этого странного города! Проходите, садитесь, послушайте истории суровой пустыни! Побудьте немного со странником из далекого далека!
Он отодвинулся от Айзека и Дерхан, бросая на них при этом умоляющие взгляды. Со стороны новых зрителей послышались удивленно-радостные возгласы.
– Полетай для нас! – выкрикнула одна.
– Увы, – услышали Айзек и Дерхан, покидая палатку, – климат в вашем городе слишком суров для моей расы. Я подхватил простуду и временно утратил способность летать. Но подождите, я расскажу вам, как выглядит земля с высоты безоблачных цимекских небес…
Занавес палатки опустился. И больше ничего не было слышно.
Айзек смотрел, как Дерхан быстро пишет в своем блокноте.
– Что ты собираешься из этого сделать? – спросил он.
– «Магистр пыток обрекает переделанного жить экспонатом в зоопарке». Я не буду называть имена, – ответила она, не отрываясь от работы.
Айзек кивнул.
– Давай, – прошептал он. – А я пока куплю карамельной ваты.
– Блин, как мне теперь хреново, – устало проговорил Айзек. Он откусил от приторно-сладкого пучка ваты, который держал в руке. Клочки сахарных волокон прилипли к щетине на его подбородке.
– Да, но отчего хреново: оттого, что с этим человеком такое сотворили, или оттого, что ты так и не увидел гаруду? – спросила Дерхан.
Они вышли за пределы цирка уродцев. Проходя мимо цветастых ярмарочных павильонов, оба напряженно жевали. Айзек задумался. Вопрос застал его врасплох.
– Ну, думаю… наверное, оттого, что я так и не увидел гаруду… Хотя, – осторожно добавил он, – мне бы не было настолько хреново, если бы тот парень оказался просто жуликом, переодетым в костюм гаруды. Больше всего меня достает, что это так унизительно…
Дерхан задумчиво кивнула.
– Знаешь, можно ведь просто посмотреть вокруг, – сказала она. – Здесь где-нибудь наверняка прогуливается один или двое городских гаруд.
Она посмотрела вверх, но ничего не увидела. Из-за разноцветных огней даже звезды и то едва виднелись.
– Не сейчас, – сказал Айзек. – Нет настроения.
Наступило долгое дружеское молчание, после чего он снова заговорил:
– Ты действительно хочешь написать об этом цирке в «Буйном бродяге»?
Дерхан пожала плечами и быстро огляделась, чтобы убедиться, что никто не подслушивает.
– С этими переделанными не так-то все просто, – сказала она. – Их презирают, к ним относятся предвзято. Не то чтобы люди не знали, в каких ужасающих условиях живут переделанные… Просто очень многие в глубине души считают, что те заслужили такую участь. Хотя и жалеют бедолаг или же думают, что такова воля Божья. Ах, черт возьми! – встряхнула она вдруг головой.
Что?
– На днях я была в суде и видела, как Магистр приговорил к переделке одну женщину. За такое отвратительное, подлое преступление… – Она поморщилась при воспоминании. – Эта женщина, которая жила на вершине одного из монолитных небоскребов Корабельной пустоши, убила своего ребенка… задушила, или затрясла насмерть, или черт его знает что с ним сотворила… потому что он никак не переставал плакать. И вот она сидит на скамье подсудимых, а в глазах… ну совершенная, полнейшая пустота… Она просто не может поверить в то, что произошло, и все стонет, зовет своего ребенка, а Магистр зачитывает приговор. Само собой, тюрьма, десять лет, кажется, но главное я запомнила – переделка… Ручки ее ребенка будут пересажены ей на лицо. Чтобы никогда не забывала о том, что сделала, сказал он. – Подражая Магистру, Дерхан заговорила ледяным голосом.
Некоторое время они шли молча, старательно жуя карамельную вату.
– Я же критик-искусствовед, Айзек, – наконец проговорила Дерхан. – А переделка – это искусство, сам знаешь. Страшное искусство. Но сколько оно требует воображения! Я видела переделанных, сгибающихся под тяжестью огромных железных спиралевидных раковин, внутрь которых они забираются на ночь. Женщины-улитки. Я видела, как они, с огромными кальмаровыми щупальцами вместо рук, стоят в речной грязи, погрузив свои присоски в воду, пытаясь выловить там рыбу. А как насчет тех, кого сделали специально для гладиаторских боев!.. Вряд ли им такая жизнь по душе… Переделка была творчеством, но это творчество зашло в тупик. Оно прогнило. Протухло. Помнится, однажды ты спросил, трудно ли одновременно писать искусствоведческие статьи для благонадежной прессы и крамольные статьи для «Бэ-бэ». – Она повернулась и посмотрела на него, пока они шагали меж ярмарочных лотков. – Это одно и то же, Айзек. Искусство – это то, чем тебе хочется заниматься… это процесс собирания воедино всего, что есть вокруг тебя, и создания чего-то такого, что делает тебя более человеком или более хепри, неважно. Личностью. Даже в переделке еще осталась крупица искусства. Вот почему те же люди, которые относятся к переделанным с презрением, в то же время жутко боятся Джека-Полмолитвы, независимо от того, существует он или нет. Я не хочу жить в городе, где переделка возводится в ранг высшего искусства.