— По крайней мере, отец Игнатус, вы прямой и достойный противник, — отвечал Головорез почтительно. — Есть, однако, один пункт, на котором мы сходимся, это — наши общие друзья. Спасем их общими силами от бедствия, позора и нищеты. Как видите, мы революционеры не так дурны, как вы думаете. Как черт, в которого вы, духовенство, верите с таким непостижимым упорством, мы не так черны, как нас малюют.

— В каждом человеческом существе остается искра божественного духа, — отвечал священник со вздохом, — она-то и оставляет мучения грешников в аду!

Глава шестая

В Версале, как и в лесу Рамбуйе, снег лежит толстым слоем. Цены на хлеб поднялись: дрова дорожают с каждым днем; худые, грязные, растрепанные женщины жестикулируют на улицах; мужчины, сильные и мускулистые, но голодные, недовольные и ничем не занятые, собираются в винных погребах, стараясь забыть свои лишения в грубых, отвратительных шутках и нескончаемом сквернословии. Везде на улицах, голод, холод и отчаянье; только за линией часовых, в залах и галереях дворца, пышность, роскошь и этикет царствуют беспрепятственно. Придворный щеголь носит на плечах своих весь свой годовой доход: его лошади, экипажи и парижский отель стоят больше чем все его имения (если бы он действительно платил за все это); к тому же карманы его должны быть всегда набиты золотом, для ставок за королевским столом, по обычаю того времени. Все эти расходы могут быть покрыты только синекурой, т. е. жалованьем за номинальные заслуги, вырванным у и без того истощенного народа, безнадежно погрязшего в недоимках. Щеголь не платит своим поставщикам; те не имеют возможности платить своим рабочим: эти, в свою очередь, задолжали пекарю, который не может заплатить за муку — и таким образом зараза распространяется и общее банкротство грозит общим разложением. Уже, в клубах и на сходках, бойкие говоруны предлагают под видом сокращения расходов, упразднить армию, духовенство и монархическую власть; вскоре они пойдут еще дальше — и, потеряв чувство всякой меры, под влиянием давления снизу, станут требовать самых крайних мер, и народ выйдет на улицы с оружием в руках… Но что же делает в это время Людовик? Он занят приспособлением замка к одному из своих бюро и, надо отдать ему справедливость, выполняет свою задачу весьма добросовестно. А королева ежедневно совершает свои выходы и всех занимает один вопрос — а именно — кто имеет, и кто не имеет права являться на эти выходы без приглашения.

Привычка — вторая натура. Мода и легкомыслие готовы плясать на кладбище, готовы танцевать на вулкане, накануне его извержения.

Граф Монтарба, задумчивый и озабоченный, поспешно пробирается сквозь толпу придворных, наполняющих переднюю королевы, и коротко отвечает на поклоны и приветствия своих знакомых. Верный самому себе, теперь, когда он в Версале, он стремится назад в Рамбуйе, хотя накануне покинул этот уединенный уголок с чувством досады и раздражения. Тщеславию его нанесен удар, гордость его оскорблена, его феодальные права обращены в ничто; хуже того — он поставлен в смешное положение, он одурачен ничтожной девятнадцатилетней девчонкой, выросшей в глуши провинции, простой крестьянкой, живущей на его собственной земле! Это невероятно, это невозможно! Что бы сказали все эти раззолоченные придворные, все эти изящные кавалеры — среди которых он занимал до сих пор первенствующее место по остроумию, интригам и кутежам, — что бы сказали они, если бы знали правду? Они бы загоняли его до смерти шутками, сарказмами и насмешками. Ему бы ничего более не оставалось делать, как вернуться назад и сажать капусту на террасах Монтарба. Он вспомнил с болью в сердце, что и это живописное убежище уже лишено своей прежней привлекательности. Пустота в замке, пустота в лесу, пустота еще более ужасная в покинутой хижине Розины!

Когда он в последний раз пришел туда по глубокому снегу, одетый еще тщательнее обыкновенного — верный своему правилу быть оригинальным с герцогиней и церемонным и предупредительным с простой крестьянкой — он нашел домик опустевшим и очаг угасшим. Монтарба долго отказывался верить сыгранной с ним штуке, считая невероятным, чтобы люди, находящееся от него в зависимости, осмелились отвергнуть его милости и не признавать над собой его прав. Только после долгих поисков и расспросов, он убедился, что Пьер Легро действительно ушел вместе со своей невестой и скрылся куда-нибудь, где не могут настичь его ненавистные ему феодальные права и привилегии.

Нелегко краснокожему индейцу скрыть свой след по лесу, прикрывая его травой и листьями, перебегая взад и вперед, чтобы запутать и сбить с толку своего врага; но в стране цивилизованной, где за деньги можно получить сведения даже от птицы небесной, беглецу не легче спастись от преследования, чем оленю, загнанному в парке охотниками.

Уже через несколько дней графу Арнольду было известно, что Розина в Париже; а прошло еще несколько дней — и он сам был уже там, в отеле Монтарба, на расстоянии ружейного выстрела от Тюильри; и если бы не его высокое положение, налагавшее на него обязанность представиться, не теряя времени их королевским величествам, он предпочел бы в эту минуту розыски своей добычи по закоулкам и предместьям Парижа, вместо обмена любезностями с толпой придворных, наполнявших приемную королевы в Версале.

Разговор — хотя не поучительный, но, по крайней мере, интересный для посвященных и совершенно непонятный для остальных — не прерывается ни на минуту. Их величества, если только король пожелает оторваться от своей мастерской, выразили намерение посетить Трианон после обеда — и те, кто имеет право сопровождать двор, резко отличаются от прочих: кавалеры, по богатому, красному с золотом костюму, надеваемому специально для Tpиaнонa, точно также как голубой для Шуази и зеленый для Компьена; а дамы, по особому довольству собой и сознанию своего превосходства, ясно выражающемуся в избытке изысканной вежливости, доходящей почти до грубости.

— Разве вы не едете с нами? — спросил де Фавра, молодой вельможа, которого за его преданность престолу называли «более роялистским, чем сам король». — Вы не успеете переодеться, граф; ее величество приказала приготовить сани к двум часам и хочет ехать тотчас после обеда.

— Ведь я человек пришлый, — отвечал Монтарба, с улыбкой глядя на свой богатый, но не яркий наряд. — Придворные милости, подобно солнечному свету, не могут проникнуть в человека, удаляющегося в тень… Я подойду, отвешу свой поклон, посмотрю, сколько новых ярусов прибавилось в прическе королевы — и пока вы, маркиз, будете стоять на морозе без шляпы, я буду уже в Париже.

— В Париже! — воскликнул тот. — Понимаю; значит опять новая приманка. Вы никогда не исправитесь, граф, и не бросите этих пустяков для великих целей жизни!

— Ба! Какие же это великие цели, маркиз? Все та же игра, только разница в ставках… Человек, имеющий в кармане миллион франков, не станет заботиться о выигрыше в сорок или пятьдесят экю. Научите меня, как сорвать весь банк — и я буду слушать обоими ушами! А пока, я лучше вернусь в Париж, где, по крайней мере, сумею найти себе развлечение.

— В этом я не сомневаюсь, — ответил его приятель, но тут отворились двери в спальню королевы, и все устремились туда.

Под выходом в сущности подразумевалось, что ее величество встает с постели на глазах своих восхищенных подданных; но на самом деле туалет королевы бывал уже обыкновенно окончен, раньше чем допускались придворные, и только ради сохранения формы — к ее прическе добавлялось несколько лишних штрихов, в то время как высшее дворянство страны проходило перед нею с утренним поклоном. Она отвечала всем ласково и весело, можно даже сказать игриво, что нередко истолковывалось ее врагами в самом худшем для нее смысле, хотя врожденное достоинство и грация Марии-Антуанетты внушали всем невольное уважение — и нужно было быть действительно смелым и самоуверенным, даже для француза, чтобы делать далеко идущие выводы из милостивых взглядов и ласкающих улыбок королевы. Величественная и прекрасная, она все еще сохранила ту простоту и чарующую прелесть обращения, которая так обворожила французский народ, приветствовавший на германской границе молодую невесту дофина; но в глубоких серых глазах лежало теперь грустное и как бы испуганное выражение: беспокойство и тревога оставили свой след на этом чистом, бело-мраморном челе и провели серебряные нити в роскошных каштановых волосах, нагроможденных по обычаю того времени ярус на ярусе и переплетенных пунцовым бархатом, газом, кружевом и драгоценными нитями жемчуга, стоящими сотни тысяч франков.