Я высказываюсь.

– Извини, Толстый, за столь поганый трюк. Но какого беса ты сюда-то приперся? Рассчитывал начать новую жизнь с досточтимым Фуасса?

– Да нет, не это, – объясняет Чудило, – но твои закидоны по поводу расследования в его гостинице достали меня. Я поразмыслил и вспомнил одну штуку. Во время моего визита туда, когда мы с ним пересеклись, он курил. А ты, ты же мне рассказал об этой вчерашней сигарете, которую эта тухлятина не могла затягивать де-факто-с своей астмы.

– Он же мог курить год назад и бросить потом из-за ухудшения состояния здоровья? – возражаю я, поскольку люблю при случае выступать в роли адвоката сатаны.

– Может, дашь закончить доброму человеку? – грохочет Берю.

– Валяй.

– Я, значит, прибываю с чемоданом и Сара-Бернаром, решив чистосердечно побеседовать, я хочу сказать, получить чистосердечное признание Фуасса. Подваливаю к двери: заперто. Стою перед калиткой, тут кошка через улицу, и мой карликовый пудель газует за ней. Когтистая просачивается сквозь штакетник садовой калитки. Мой щен туда же. Калитка не засупонена на ключ и открывается. Я вхожу, чтобы забрать туту. Ты сечешь, милейший из комиссаров?

– Секу, но не забывай о субординации, Толстяк.

– Виза на визу с типом, разбившим мою семейную жизнь, не может быть субординации! – сообщает Толстый.

Он продолжает:

– Моя охота закончилась за домом. Я хватаю своего Медора. Возвращаюсь. И когда я перемещаю себя перед фасадом дома, что я узреваю? Этого апостола, возвращающегося к себе, с сигаретой в плевательнице. Всплеск адреналинчика. Я появляюсь. По его живому взгляду реализую, что он меня узнал. Ну а я, по мне может не заметно, но когда я в деле, то прямо спиритический медиулей. Я начинаю вешать ему лапшу на уши, что был с вами намедни и что...

– Причаливай, Толстый, остальное я слышал! У Пино вид человечка со знаменитой рекламы автопокрышек "Мишелен".

– Мой клиент, которого я так уважал, – блеет старая развалина.

– Твое уважение гуляет само по себе, вот и все, – отрезаю я.

Я приближаюсь к камину, где папаша Фуасса потихоньку приходит в себя.

– Ну что, Жерар, – говорю я, – может, поболтаем?

– Этот человек лжет! – топает ножками рантье. – Я ничегошеньки не знаю! Все неправда, архиложь!

– Так вы ударили старшего инспектора каминными щипцами, потому что вам не понравилась его физиономия?

Он бормочет что-то неразборчивое.

– И вы были готовы, – продолжаю я, – отстегнуть ему за молчание хорошенькую сумму в пять кусищев?

– Нет!

– А мы слышали, месье Пино и я. Магнитофонная запись не имеет никакой легальной силы, напротив – три свидетельства, два из которых официальные полицейские, это другое дело!

Пино дергает меня за рукав.

– Ты мог бы сказать три официальных, – бормочет он, – раз уж мое возвращение в официальный...

Я отмахиваюсь от него, чтобы посвятить себя полностью папаше Фуасса.

– Хочу сказать вам правду, приятель, – продолжаю я. – Вчера вечером, когда мы вам позвонили у калитки, вы смотрели теле в компании с вашей крошкой. Вы курили. Вы бросили взгляд в направлении входа, узнали нас и скоренько поднялись в свою комнату, якобы в приступе...

– Но!

Небольшое внутримышечное, произведенное пальцем Берю, заставляет его умолкнуть.

– Ваша крошка, которая была в деле, хранила жетоны, и вы, вы боялись, что она расколется. Она пришла за вами. Вы же посоветовали ей слинять. Проводили ее до сада и там убили.

– Нет!

– Да! Но сначала открыли сейф и разбросали несколько банкнот по дому и в саду. Я догадываюсь о причине этой мизансцены: вы никогда не получали этих знаменитых миллионов, Фуасса, никогда!

Вы хотели заставить нас поверить, что мамаша Ренар с сообщником рвала когти с добычей, что вышеназванный сообщник ее прибил, чтобы заграбастать весь подарочек.

Выполнив задуманное, вы пришли в салон, где мы смотрели теле и сумели скормить нам вашу жвачку!

– Клянусь, что нет! – кричит Фуасса. – Постойте, господин комиссар, поразмыслите! Зачем мне ходить консультироваться к частному детективу, если бы я действительно не получил эти миллионы? Зачем бы я доверил это дело официальной полиции, а именно вам?

Я улыбаюсь.

– Именно этот вопрос я и готов вам задать, мой дорогой месье. И именно на этот вопрос вы сейчас и ответите.

Наступила глубокая тишина.

– Господин комиссар задал тебе вопрос, – вступает Берюрье, отвешивая бедняге ростбиф по-японски. – Отвечай, а не то я протащу тебя через смеситель умывальника.

Но бывший отелевладелец, кажется, не слышит реплики. Выпученные его глаза фиксируют что-то, находящееся позади нас. Я поворачиваюсь и обнаруживаю трех типов, двое из которых держат в лапах автоматы. Один из автоматчиков азиат: бронзовый цвет кожи, непроницаемый взгляд. Другой – вида гориллы, курносый нос (апельсин с виду), шерсть из ушей. Третий, напротив, очаровательный молодой блондин, хрупкий, как севрская фарфоровая статуэтка, одетый с иголочки и пахнущий отнюдь не конюшней. У него квадратный подбородок, розовая кожа, небесно-нежный взгляд и вежливая улыбка. Ему не более 25 лет.

– Соблаговолите поднять руки! – приказывает он медовым голосом с иностранным акцентом, возможно центральноевропейским. И, поскольку мы медлим, добавляет:

– Прошу отметить, что автоматы этих господ снабжены глушителями. Вы, все четверо, можете моментально умереть, ни капельки не потревожив ближайших соседей.

Мы торопимся поддержать небеса.

– Слушай, Берю, – шамкаю я, – твой сенбернар – дерьмо, а не сторож. Ты уверен, что это не ангорский кот, который слишком вырос?

Толстяк не созревает для ответа какой-нибудь колкой сальностью, на которые он мастер. Красавчик блондин приближается к нему. Он вынимает из кармана подобие револьвера. Пожалуй, это больше похоже на маленькую паяльную лампу, только она скорее не паяет, а распаивает. Блондин нажимает спуск. Газовый выброс попадает в ноздри Толстяка, а Толстяк попадает в обморок. Мне хочется сделать что-нибудь, но очень неприятное для блондина. А он в это время пшикает на меня. Унюхиваю что-то отвратительное. Окисленное... свежее... полевое... Вдруг вижу себя на берегу озера, весной, среди цветов. В ушах приятный щебет. Тело становится мыльным пузырем. Все вокруг колеблется, и я отправляюсь в небытие первым классом.

Глава седьмая

Послушай, Бертунетта, клянусь жизнью Альфреда, нашего друга-парикмахера, который, кстати, твой любовник, что Сан-А настоящий мерзопакостник, и он говорил о той рыжей только чтобы меня подставить. Неужели ты не знаешь его, этого Сан-А? Не скажу, что псина, только всегда огрызается первым, чтобы не получить пинка. Если его воспринимать серьезно, то всегда подловишься ни на чем. Ты слышишь, Берта? Ответь мне, голубка. Не может же наша совместная жизнь кончиться, как очистки в помойке! Мы слишком давно любим друг друга. Вспомни, Бертунетта, времечко, когда ты была, как бы сказать, квазимолодой девушкой. Весила едва девяносто пять кило, талия манекенщицы, а размер обуви только сорок четвертый. Что ты хочешь, кем я станусь без тебя, моя Коломбина? Ты знаешь, честь, слава, чины – это чепуха рядом с любовью. Без твоих ласк я зачахну, Бертунетта. Утончусь как тростинка, уже кровяные шарики бузят. Сладость очага. Берта, это жизнь для мужчины.

Рыдания!

До этого я только слушал. Приоткрываю моргалы и обнаруживаю.

Мозг моего Берю сошел с катушек. Он бредит.

Констатирую, что все четверо: мои коллеги, Фуасса и я сам – в каменном мешке, прикованные цепями к кольцам, вделанным в стену. Как галерники!

Толстяк умолкает, чтобы поплакать тайком в уголке. Эстафету принимает Пино.

Он занимается умножением, сообщая, что трижды семь будет двадцать два, давая доказательство своих математических способностей. Что до злодея Фуасса, он не говорит ничего, но обозревает свои цепи с неудовольствием, хотя ведь верно, что там, где имеются цепи, нет удовольствия.