Дом моего отца — да нет же, мой собственный дом — стоял на сваях, похожий на огромного замершего паука. Не было ни реки, ни Страны Тростников: весь мир был начисто стерт с лица земли, и осталось только вот это нагромождение старых бревен.

Когда я подошел к доку, там у подножия лестницы меня ждала Хамакина.

Она подняла голову:

— Он там.

— Почему он так обошелся с тобой и с матерью? — спросил я, Одной рукой я вцепился в меч, другой — в лестницу и крепко сжимал пальцы, дрожа больше от горя, чем от страха или гнева.

Ее ответ поразил меня больше, чем все, что рассказывал сновидец Аукин. И снова ее голос стал взрослым и почти хриплым.

— А почему он так обошелся с тобой, Секенре?

Я покачал головой и полез вверх. Лестница дрожала, точно была живой и чувствовала мое прикосновение.

И тут из дому раздался громовой голос отца:

— Секенре, я снова спрашиваю тебя. Ты меня все еще любишь?

Я ничего не сказал и продолжал подниматься. Люк, выходивший на лестницу, был заперт изнутри.

— Я хочу, чтобы ты по-прежнему любил меня, — сказал он. — Для тебя я хотел только самого лучшего. Теперь я хочу, чтобы ты вернулся назад. Несмотря на все твои поступки, совершенные против моего желания, ты еще можешь вернуться. Иди обратно. Вспоминай меня таким, каким я был. Живи своей жизнью. Вот и все.

Я постучал в люк верхушкой рукояти меча. Тогда затрясся уже весь дом, и внезапно все вспыхнуло белым пламенем. Оно окружало меня, слепило, ревело в ушах. Я вскрикнул и прыгнул вниз — и, едва не ударившись о док, упал лицом вниз. Сел в песке, отплевываясь и все еще сжимая в руках меч. Дом от огня не пострадал, а лестница вся обуглилась и рухнула у меня на глазах.

Я вновь сунул меч за ремень и полез вверх по одной из деревянных свай. Вокруг меня снова забушевало белое пламя, но оно не обжигало, и я не стал обращать на него внимания.

— Отец, — сказал я, — я иду к тебе. Впусти меня.

Я добрался до балкона моей комнаты. Я стоял перед тем самым окном, из которого унесло Хамакииу. Все окна и двери были заперты на засовы и переливались белым пламенем.

Я подумал, не позвать ли мне Сивиллу. Это будет третья и последняя возможность. А потом, если я еще раз ее позову, — что тогда? Каким-то образом я окажусь в ее распоряжении. Нет, сейчас неподходящее время.

— Отец, — сказал я, — если ты, как сам говорил, так меня любишь, то открой мне.

— Ты ослушался меня, сын.

— Я и дальше не стану повиноваться тебе.

И я снова заплакал, стоя там, потому что сложил ладони и снова раскрыл их. Когда-то отец наказал меня за то, что я пытался совершить этот трюк. Тогда у меня ничего не вышло. Теперь — получилось, и это далось мне просто, как дышать воздухом.

На моих раскрытых ладонях плясало холодное голубое пламя. Я протянул вверх горящие руки и раздвинул белый огонь, словно занавес. Он замерцал и погас. Я прижал ладони к закрытым ставням. С моих пальцев потекло синее пламя. Дерево задымилось, почернело и повалилось внутрь. Оно поддалось так неожиданно, что я чуть было не упал следом.

Я перелез через подоконник и встал, потрясенный. Невероятнее всего было то, что я действительно оказался в том самом доме, где вырос; в комнате, где вместе жили когда-то я, мать и Хамакина. Я увидел свои инициалы, которые когда-то вырезал на спинке стула. Моя Одежда кучей лежала на бортике открытого сундука. Мои книги стояли на полке в дальнем углу, а на столе лежал лист папируса, на котором я переписывал одну из рукописей с иллюстрациями. Вокруг были перья, кисти, пузырьки с чернилами и красками, и все было на тех же местах, где я их оставил. На иолу возле кровати лежала кукла Хамакины. С потолка свисал одни из геватов работы моей матери — безмолвная, неподвижная золотая птица.

Больше всего на свете мне хотелось просто лечь в свою кровать, а потом встать утром, одеться и продолжить работать за столом, как будто ничего не случилось.

Думаю, это было последнее предложение моего отца. Он внушал мне определенные мысли.

По скрипучим половицам я вышел из комнаты. Постучал в дверь мастерской. Она тоже оказалась заперта.

Отец заговорил изнутри. В голосе его слышалась усталость:

— Секенре, чего ты хочешь?

Вопрос оказался для меня совершенно неожиданным. Я только и смог ответить: "Я хочу войти".

— Нет, — ответил он после долгой паузы. — Чего ты на самом деле хочешь — как мой сын, для себя самого?

— Я уже не знаю.

Я снова вытащил меч и постучал в дверь рукояткой.

— А я думаю, что знаешь. Ты хочешь вырасти обыкновенным человеком, жить в городе, завести жену и детей, избавиться от привидений, теней и магии. В этом я с тобой согласен и тоже тебе этого желаю. Это очень важно.

— Отец, теперь я уже ни в чем не уверен. Я не понимаю, что я чувствую.

Я все так же стучал в дверь.

— Так почему же ты все еще здесь? — спросил он.

— Потому что я должен здесь быть.

— Стать чернокнижником — ужасно, — отозвался он. — Это хуже болезней, хуже всяких ужасов. Как будто открываешь дверь в кошмар, и потом эту дверь невозможно закрыть. Ты стремишься знать. Ты заглядываешь по тьму. В этом есть что-то притягивающее: поначалу оно кажется безграничной властью, потом — славой, а потом, если ты и на самом деле собьешь себя с толку, это начнет казаться великой мудростью. Но чернокнижие сжигает тебя. Оно уродует и меняет тебя. Тот, кто стал чернокнижником, перестает быть тем, кем был прежде. Его все ненавидят и боятся. У него появляются бесчисленные враги.

— А у тебя, отец? У тебя тоже есть бесчисленные враги?

— Сын мой, в жизни мне довелось убить много людей, тысячи…

Это также поразило меня, и я беспомощно спросил только:

— Но зачем?

— Чернокнижник должен обладать знанием — не только для того, чтобы обороняться от врагов, но и чтобы выжить. Он жаждет новых и новых темных заклятий и большего могущества. Из книг можно извлечь для себя лишь немногое. А тебе требуется больше. Для того чтобы стать настоящим чернокнижником, нужно убить другого чернокнижника, и еще одного, и еще. И каждый раз ты присваиваешь то, чем обладал тот чернокнижник, — то, что он когда-то тоже украл у другого, им убитого. На земле осталось бы очень немного чернокнижников, если бы это занятие так не манило в наше ремесло новичков. Чернокнижие продолжается через пожирание друг друга.

— Но ведь есть чары — несомненно есть, отец! — которые можно использовать во благо?..

Я прекратил стучать. Посмотрел на свои руки, на которых были отметины и из которых только что без всяких усилий мне удалось выпустить пламя.

— Чернокнижие не есть волшебство, не путай эти два понятия. Волшебство исходит от богов. Волшебник — их орудие. Волшебство проходит сквозь него, как воздух через тростинку. Волшебство может исцелять. Оно может давать удовлетворение. Оно как свеча в потемках. А чернокнижие находится внутри чернокнижника. И оно подобно опаляющему солнцу.

— Я не хочу становиться чернокнижником, отец. Правда… У меня… другие планы.

И тогда, как мне показалось, в его голосе зазвучала искренняя грусть.

— Возлюбленный мой Секенре, единственный мой сын, ты видел уже эватим, и они пометили тебя. Через всю жизнь ты пройдешь, неся шрамы от их прикосновений. Ты говорил с Сивиллой, и она также оставила на тебе свою отметину. Ты путешествовал среди призраков в сопровождении умершей, через царство Лешэ, страну сновидений. Ты испил воды видения и увидел все, что есть в Ташэ, стране смерти. И вот, наконец, ты прожег себе дорогу в этот дом пламенем, которое вырвалось из твоих ладоней. Позволь теперь спросить тебя: разве делают такие вещи мастера каллиграфии?

— Нет, — слабым голосом ответил я, всхлипывая. Вся моя решимость улетучилась. Я уронил меч на пол и опустился следом, прижавшись спиной к двери. — Нет, — прошептал я, — я просто хотел вернуть Хамакину.

— Тогда, сын, ты меня огорчил. Ты глупец! — заговорил он неожиданно резко. — Она не имеет никакого значения.