— Хорошая мысль, Марин. Оставайтесь. Отца положим в гостиной, а вы размещайтесь в кабинете. А еще я думаю, что всем сразу спать нельзя, ребята, — кто-то должен смотреть за дорогой. Если уж они днем не побоялись, было бы глупо надеяться, что ночью нас оставят в покое.

Караулить первым вызвался Сережа. Пока папа переносил свой спальник из кабинета на диван в гостиной, он ушел наверх, доставать свои ружья из железного шкафа, стоявшего в гардеробной, а Марина отправилась купать девочку — я не пошла с ней, потому что и там я тоже была бы не нужна, и сказала только — «полотенца в шкафчике в ванной комнате, посмотри там», и потом уже просто стояла посреди гостиной, смотря им вслед. Ребенок, как курортная обезьянка, выглядывал из-за тонкой ее спины, повернув ко мне голову, — расфокусированный взгляд маленьких глазок, бесформенная, пухлая щека, лежащая на Маринином плече; в очередной раз я про себя удивилась тому, насколько пассивна эта крошечная, некрасивая девочка, маленький Мишка уже исследовал бы всю гостиную, пересидел на коленях у всех собравшихся взрослых, я попыталась вспомнить, слышала ли я когда-нибудь, чтобы девочка эта разговаривала, и тут за моей спиной Леня произнес:

— Не говорит еще, ни слова, даже «мама» не говорит, мы по врачам ее затаскали — ждите, говорят, мы и ждем, а она молчит, засранка, только смотрит. — Я обернулась к нему, он стоял возле окна и смотрел куда-то вбок, словно пытаясь увидеть собственный темный дом, который даже не было видно из окон нашей гостиной; потом он повернул ко мне голову и сказал: — Я бы сходил, похоронил собаку, да Маринка распсихуется. Анюта, ты нам выдели белья постельного, — и пошел в сторону кабинета, а я отправилась за ним, почти радуясь тому, что наконец-то кому-то нужна моя помощь.

*

Посреди ночи я проснулась. За окном было темно, где-то вдалеке лаяла собака — это был успокаивающий звук, голос мирной жизни, мне даже не нужно было оборачиваться, чтобы почувствовать, что в постели рядом со мной снова никого нет, но я все равно обернулась и даже протянула руку — подушка была не смята, Сережа вообще не ложился. Спать не хотелось совершенно — я лежала на спине в своей тихой, темной спальне и чувствовала, как сердитые слезы холодными дорожками струятся по скулам вниз, затекая в уши, как же мне надоело просыпаться в пустой постели, ничего не знать, ждать, пока все решат за меня, чувствовать себя лишним, бесполезным балластом; я вскочила на ноги, вытерла глаза и спустилась по лестнице вниз, на первый этаж. Я отправлю Сережу спать, возьму ружье и буду смотреть в окно — я хорошо стреляю, Сережа всегда хвалит меня за меткость, я правильно держу ружье и спокойно целюсь; не зажигая свет на лестнице, я дошла до ее конца — первый этаж был таким же темным, как и второй, балконная дверь приоткрыта — по ногам потянуло холодом, и я пожалела, что не оделась, на цыпочках пробежала через пустую гостиную, выглянула на улицу и позвала вполголоса:

— Сережа!.. — Мне хотелось, чтобы он обернулся, услышав меня, шагнул обратно в гостиную, отругал меня за то, что я не одета, — «ну куда ты выскочила, замерзнешь, дурочка», и скинул бы куртку, которую я отказалась бы надеть, я поняла, что страшно соскучилась по нему, что мы уже бог знает сколько не оставались вдвоем, мы постелили бы куртку на пол, возле окна, выкурили бы одну сигарету на двоих, а потом, может быть, занялись бы любовью здесь же, на полу, мы целую вечность не занимались любовью; я распахнула балконную дверь пошире и сделала еще один шаг вперед.

Человек, стоявший на балконе, щелчком отбросил сигарету куда-то в сторону забора, она рассыпалась маленькими красными искрами, он обернулся ко мне и сказал:

— Аня, черт возьми, почему ты не спишь, иди в дом, ты замерзнешь, — и это был не Сережин голос.

— Где Сережа? — Я посмотрела на диван в гостиной, он был пуст.

— Давай зайдем в дом, — повторил папа Боря и протянул ко мне руки, а я оттолкнула его, подбежала к перилам балкона и заглянула за угол, на парковку перед домом.

Сережиной машины не было.

— Сядь, Аня, и не шуми, перебудишь весь дом, — сказал папа уже в гостиной, после того как зажег свет и затолкал меня внутрь. — Самое позднее — завтра мы уезжаем отсюда. Он должен хотя бы попробовать забрать их, если они… если они в порядке. Ты же сама понимаешь.

Я понимала. Я опустилась на диван и машинально потянула к себе плед, лежавший на подлокотнике, — вчера ночью под ним спал Мишка, а мы с Сережей сидели вот здесь, на полу, и смотрели на огненные искры, оседающие на задней стенке камина; шерстяная ткань неприятно обожгла кожу сквозь тонкую ночную рубашку, но я накинула плед на плечи и мысленно отругала себя за то, что спустилась вниз, не одевшись, — даже в эту минуту мне было неловко перед папой, который стоял здесь же и смотрел на меня, за неуместные сейчас, когда в доме столько чужих мужчин, кружева и голые колени; я думала о том, как мы с Сережей ездили к кордону, чтобы забрать маму, — он наверняка знал уже, что мы не прорвемся, потому что несколько раз, сразу после объявления карантина, пробовал попасть в город один, без меня — я помню, как он уезжал и возвращался, бросал со злостью ключи на столик и говорил — «к черту, все перекрыто, малыш», но он ни разу, ни разу не сказал мне, зачем он ездил. А в день, когда я спорила, просила и плакала, он поехал со мной — поехал все равно, чтобы я убедилась в том, что в город попасть невозможно, потому что знал, что это нужно попробовать сделать самому, и даже тогда, в машине, пока пустое темное шоссе разматывалось у нас под колесами, он не сказал мне. И на обратном пути — не сказал, хотя наверняка тогда, раньше, он тоже предлагал им деньги и говорил — мужики, у меня сын там, внутри, маленький совсем, и показывал рукой от земли, мне проехать всего пятьсот метров от Кольцевой, тут рукой подать, мы даже вещи не будем собирать — я просто заберу его, просто посажу в машину и вернусь, дайте мне пятнадцать минут, и после разворачивал машину и уезжал, и ехал к другому кордону, и пробовал снова, и возвращался домой ни с чем.

Я ни разу не спросила его, мне даже не пришло в голову — хотя на столе в кабинете стоит фотография, светлая челка, широко расставленные глаза, раз в неделю — иногда чаще — Сережа обязательно ездит его проведать, сегодня у тебя выходной, Анька, мы как-то привыкли не говорить об этом — когда он возвращался, я спрашивала дежурно — как малыш? — и он отвечал парой фраз — нормально, или — растет, и ничего больше не рассказывал, я не знала о том, каким было его первое слово и когда оно было сказано, какие он любит сказки, боится ли темноты; однажды Сережа спросил — ты болела ветрянкой? — и я поняла, что мальчик болен, но не спросила, высокая ли температура, чешется ли он, хорошо ли спит, а просто ответила — да, мы оба болели, и я, и Мишка, не волнуйся, мы не заразимся. Возможно, дело было в том огромном, удушливом чувстве вины, с головой захлестнувшем меня в то время, когда Сережа уходил ко мне от матери этого двухлетнего тогда мальчика — уходил по частям, не сразу, но все равно очень быстро, слишком быстро и для нее, и для меня, не дав нам возможности свыкнуться с новым для нас обеих положением дел, как это часто делают мужчины, принимая решения, последствия которых торчат острыми рыбьими костями до тех пор, пока женщины не находят способа обернуть и спрятать их незначительными, но ежедневными маленькими усилиями, в результате которых жизнь снова становится понятной, а все случившееся можно не только объяснить, но и оправдать. А может быть, дело было вовсе не в этом — просто ни женщина, которую он оставил из-за меня, ни я сама по какой-то необъяснимой причине не сделали ни малейшего шага для того, чтобы наши миры, в центре которых — почему-то я знала, что это так, — находился Сережа, пересеклись хотя бы в чем-то, хотя бы в нашем общем отношении к маленькому мальчику, которого было бы так легко полюбить — просто потому, что он не успел еще сделать ничего, чтобы этому помешать.

Я готова была полюбить его — тогда, в самом начале, и не только потому, что была согласна любить все, что было дорого Сереже, а просто оттого, что Мишка вырос и начал стряхивать мои руки, когда я пыталась обнять его, — не обидно, но настойчиво, как делают лошади, отгоняя муху, перестал сидеть у меня на коленях и просить, чтобы я немного полежала рядом с ним перед сном; или оттого, что спустя несколько лет после того, как родился Мишка, очередной визит к доктору закончился фразой — хорошо, что у вас уже есть ребенок; а может быть, еще и оттого, что гладкий, удобный, безукоризненный мир, который я в один миг — так, что и сама не успела этого заметить, — построила вокруг Сережи, его привычек и предпочтений, словно бы отталкивал любое вторжение извне, даже со стороны близких и невраждебных ему людей, и маленький мальчик со своей потребностью в заботе, внимании и в том, чтобы его развлекали, появляющийся изредка, по выходным или в каникулы, не пошатнул бы этого мира настолько, как это наверняка бы сделал другой ребенок — тот, которого у нас с Сережей не было. Не думаю, что я именно так это объясняла себе, но я была готова полюбить его, я точно помню, как говорила — не нужно тебе уезжать, давай заберем его на выходные, пойдем в цирк, погуляем в парке, я умею варить каши и рассказывать сказки, я чутко сплю и легко просыпаюсь ночью; когда мы переехали в этот новый, красивый дом, я даже придумала комнату — она называлась «гостевая спальня», но я поставила там небольшую кровать со спинкой, которая мала была бы взрослому, и припрятала Мишкины детские сокровища, которые сделались ему неважны, — пластмассовых динозавров, сложные названия которых я все еще помнила наизусть, немецкий набор индейцев на лошадях — их можно было снять с лошади, но ноги у них по-прежнему оставались изогнуты. Все это не пригодилось мне — ни разу, потому что женщина, от которой Сережа ушел ко мне, одинаково решительно отвергла и мое чувство вины, и мое великодушие победителя — две вещи, которых я не могла не испытывать, а она — оставить незамеченными; невидимый кордон, который эта женщина установила между нашими жизнями, существовал задолго до карантина: вначале она говорила — я не готова отпустить его к вам, пока он не начнет говорить и не сможет сам рассказать мне, все ли в порядке; позднее, когда мальчик заговорил, появились новые причины — он простужен, у него сложный период и он боится незнакомцев, он начал ходить в детский сад и ему не нужны дополнительные стрессы; как-то я нашла подарок, который купила для мальчика, спустя несколько недель, нераспакованным, в багажнике Сережиной машины — словно и он был соучастником этого заговора, и тогда я начала замечать, что мое желание сделать этого ребенка частью нашего общего мира гаснет и сменяется облегчением, и очень скоро я, пожалуй, была даже благодарна его матери за то, что она не напоминает мне о существовании длинной, разной и наверняка местами счастливой Сережиной жизни без меня.