— Практикантка говорила, что женщины всегда глупые.

— Практикантка не говорила, — возразил Кирюша, забыв об осторожности, что дело имеет с Люськой. — Не придумывай.

— Ты!.. — вдруг зажглась Люська, как это она умеет.

— Я только сказал правду, — испугался Кирюша.

— Я вру, по-твоему?

— Не знаю, то есть нет, не врешь, — заметался бедный Кирюша.

— Может немножечко и соврать, — спокойно сказал Трой, зажав правой рукой подбородок. Он думал над позицией, которую оставил Николай Иванович на шашечной доске.

— Значит, я еще и врунья?

— Перестань, — сказал Трой уже вполне серьезно.

— Зачем ты все придумываешь, Люсьена, — попытался прийти ей на помощь Кирюша. — Ну, успокойся. А то получается, как с царевичем — придумали дьяки, что его зарезали.

— Его и зарезали! — упрямо заявила Люська.

— Если ты на самом деле глупенькая, то молчи, — опять вмешался Трой.

— Кирюша умный. Я глупенькая! Уже говорила. Мало вам этого?

У Кирюши вытянулось, задергалось лицо.

— Люсьена…

Николай Иванович заволновался: он не любил, когда ссорятся.

— Тебе, Люся, надо немного успокоиться, — осторожно сказал Николай Иванович. — Займись вязанием, а мы…

— Я не сяду, я уйду! — и Люська смахнула с доски шашки, и они, как большие градины, поскакали по полу. — Я бессовестная. И я тебя замучила! — это Люська сказала Николаю Ивановичу. — Вот чего они добиваются.

Люська ушла. Бросила даже Пеле.

— Никого не желаю видеть! — крикнула из коридора. — Дьяки!

Николай Иванович любил Люську, уже свыкнувшись с ней и с тем, что она постоянно присутствует или должна присутствовать в квартире. Не мог обходиться без ее постоянных рассказов, что случилось в школе, участницей каких событий она была. На уроке музыкальной грамоты Куковякин опять читал «Анжелику», а не ноты, а обвинили Люську, а она на этот раз, как назло, читала ноты. Редкое исключение, но бывает даже с ней такое. Когда доказала, что читает ноты, обвинили, что не доносит тему произведения, а тему не доносил Спичкин, он всегда читает ноты равнодушно. И опять ее воспитывали, только что к Валентину Сергеевичу не отправили. На другом уроке не могла вспомнить, когда у головастиков рассасываются хвосты. Шибкое несчастье, перезимуем. Николай Иванович не знал, шибкое несчастье или не шибкое, перезимовать можно или нельзя.

А еще — взъелась практикантка, не хнычет, осмелела. Запрещает на уроке переговариваться на секретном языке. Что за секретный язык? Люписяпи. Не понял? Так и должно быть: язык секретный. Слушай внимательно: ЛЮпиСЯпи, КОпиЛЯпи. «Ты что-то прибавляешь», — догадался Николай Иванович и вспомнил, когда Люся впервые привела Троя и Кирюшу, Трой сказал Люсе на секретном языке: чупидеспи. Точно. Он все теперь понял — чтобы она не устраивала чудес. На уроке черчения Люська подложила Мошиной льдышку, а Мошина давай голосить. Вот ископаемое! А лук ты под микроскопом видел? Не видел? И не надо. Тоже мне шедевр. Люська сказала об этом во всеуслышание, и опять все против нее. Даже Кирюша, представляешь себе. «И вообще, — заявила Люська, — мне все, все, все, все надоели».

Николай Иванович почувствовал другую Люську, что-то в Люське приоткрылось новое, неожиданное для него. Почему-то подумал, что могла кольнуть иголкой Мошину, что это могло быть правдой. Постепенно в некоторых Люськиных поступках, свидетелем которых был и которых прежде внутренне стеснялся, но прощал Люське, считал их оригинальными, что ли, непосредственными, угадывалась грубость, недобрая насмешливость. И теперь ему было стыдно за Люсю. Но тут он вспомнил, как у Люськи недавно появились смешные цветы, сплетенные из разноцветных ниток. Спросил: откуда? Сама сделала. И ожерелье появилось из яблочных косточек, наколотых иголкой на простую нитку. И столько в этих самодельных Люськиных украшениях было открытости, простоты, молчаливой покорности обстоятельствам, что Николай Иванович опять все, все, все, все простил. Люська это Люська, или вот еще — Люсьена — незавершенная, неопознанная, часто несогласованная ни с кем и ни с чем.

Николай Иванович снял телефонную трубку и набрал номер телефона детского дома. Ответил хриплый мужской голос:

— Люся сбежала на каток, что ли.

— Она здорова?

— Чего же, здоровая, если сбежала. — Трубку отобрали, и Николай Иванович услышал голос Марии Федотовны, обращенный к только что говорившему:

— Петр Григорьевич, берите тачку и езжайте за продуктами. Нечего справки по телефону давать. — Потом уже в трубку: — Кто спрашивает Люсю?

Николай Иванович хотел отъединить свой аппарат, но не посмел, — значит, он не перестал бояться не только директоров школ, но и воспитательниц.

— Ермоленко спрашивает.

— Товарищ Ермоленко, оставьте Люсю в покое. Кстати, по ее просьбе. — В трубке сделалось глухо и пусто, даже привычных сигналов «занято» не было.

Николай Иванович застыл с трубкой в руке, медленно опустил ее. Ко всему был готов, но только не к такому ответу.

Он добрался до тахты и прилег: слабость, все-таки нездоровится. Под радиатором парового отопления, недалеко от гири, валялась черная шашка. Она лежит с тех пор, как Люся смахнула шашки под стол. Эту шашку Трой не нашел. Николай Иванович ее тоже не достал: а зачем она ему сейчас?

— Хочешь, я тебя женю? — сказала Люся. — Ты очень безвольный, и это плохо. Ты меня слышишь?

Николай Иванович слышал, молчал.

Люся сидела перед ним на стуле в толстых шерстяных носках — первая вещь, которую сама связала, — приподняла колено и удерживала его руками. Николай Иванович болел уже вторую неделю, не вставал. К тахте была приставлена тумбочка, взятая из коридора, на которой была сейчас настольная лампа. Так делалось, когда он заболевал. Зоя Авдеевна вернула почти все свои позиции, посуровела, считала себя победительницей — порок наказан, добродетель восторжествовала: Люськина фотография была убрана в стол. Люся пришла с катка, и в ней еще присутствовал наряженный в музыку светлый день. Коньки ее валялись в коридоре, рядом с коньками валялся Пеле — у него не хватило сил дойти до комнаты, хотя он как будто на коньках не катался. Николай Иванович понимал, что должен Люську прогнать раз и навсегда. Эта девочка безжалостна в выдумках и затеях. Она так и будет жить. Она будет мучить Кирюшу, Троя, Марию Федотовну, преподавателей в школе, Валентина Сергеевича, практикантку, мучает, наверное, и собаку. Она всех обращает в забаву и так, забавляясь и выдумывая, идет по жизни легко и весело.

— Ты несчастная девочка.

— Я? Несчастная? Я все могу, и со мной не пропадешь.

— Пропадешь.

— Нет. Проверено.

— Перестань кривляться. — Николай Иванович удивился откровенности своих слов. — Говорю как со взрослой, хотя ты этого и не заслуживаешь.

— Может, ты меня выгонишь? — она сделала вперед-назад движение головой, как делает он от застенчивости, передразнила его.

— Ты глупая. И это правильно.

— Я глупая? — в голосе шевельнулась угроза. — Подтверждаешь?

— Как пробка.

Сколько он ни настраивал себя против Люськи, он ее любил, и с каждым днем сильнее. Пускай она всех мучает и его в том числе, но только не уходит из его жизни, потому что вместе с ней уйдет от него и жизнь. Теперь.

Люська вскочила со стула и смотрела на него, уже пылая от негодования, как она недавно смотрела на Троя.

— Ты ложный родитель! Забыл?

Казалось, Люська хотела вывести его из равновесия, нарочно провоцировала на грубость, как это она умеет.

— А ты обещала купить мне джинсовый костюм.

— Может, потереть его еще кирпичом, чтобы он стал модным?

— Потереть обязательно.

— Ты чудак в чудацкой шляпе.

— Чудаки веселые. — Он не поддавался на ее грубости.

— Ну и оставайся со своим зулусом.

Это было уже слишком, это было возмутительно. Все таки он должен ее прогнать, и немедленно, встать и указать на дверь.

— Ты заболел из-за меня? — спросила Люська и вновь, покорная и тихая, села на стул перед ним.