Деньги, однако, опять взяла, и Алексей, не желая вступать в бесполезный спор, попил чаю и уехал в Москву.

Так что письма в Матросскую тишину от родителей были вполне в духе теории Сидельникова. Верили, что убил, корили, призывали покаяться и тому подобное…

«Может быть, я и на самом деле убил этого Мойдодыра», — казалось иногда Алексею. — «Убил, да и позабыл…»

Как ни странно, единственным человеком, который как-то поддерживал его, был следователь прокуратуры Илья Романович Бурлак, ведущий это дело. Бурлак с самого начала дела проникся симпатией к подследственному Кондратьеву и никак не мог поверить, чтобы этот седой молодой человек с печальными глазами мог убить. Хотя, разумеется, не исключал и этот вариант. Кондратьев афганец, человек, переживший тяжелую потерю и, возможно ожесточившийся, не допускающий того, чтобы всякие подонки типа Мойдодыра терроризировали его и в самом крайнем случае мог бы… И все же он склонялся к тому, что говорил ему сам подследственный. Он хотел было разрешить ему свидания с близкими и друзьями, но только он принял такое решение, как последовал звонок свыше, и ему четко дали понять, что делать этого ни в коем случае не следует ввиду особой опасности подследственного. Если бы Алексею удалось переговорить с Фроловым, вся игра Сидельникова бы провалилась, а если бы он выяснил отношения с Инной, он бы просто ожил от апатии и безразличия и стал бы сам бороться за себя. Но… все было предусмотрено… Сидельников же разговаривал с Бурлаком совершенно по-другому, чем с со своим подзащитным. Наивный горячий и совершенно неискушенный в такого рода делах Кондратьев не имел ничего общего с опытнейшим сорокапятилетним Бурлаком, имевшим за своей спиной огромное количество самых сложных дел, к тому же имевшем и о самом Сидельникове некоторое, хоть далеко и не полное представление.

Таким образом, лавируя между подзащитным, его вспыльчивым, из кожи вон лезущим, чтобы помочь Алексею, другом и суровым малоразговорчивым следователем Бурлаком, Сидельников доводил дело до победного конца, разумеется, имея на руках козырную карту, которая должна была добить Кондратьева прямо в суде.

… Суд был назначен на двадцать пятое августа 1992 года.

Как раз незадолго до этого Фонд афганцев-инвалидов принял решение закрыть малое предприятие «Гермес» и уволить его сотрудников. Сидельников передал в тюрьму Кондратьеву возмущенное письмо Лычкина, в котором тот писал, что он единственный, кто пытался, хоть и безуспешно, бороться с этим решением. В этом же письме он признавался Алексею, что он ранее был близок с Инной Костиной, что она была беременна от него и делала аборт, после чего они расстались. Но даже когда она стала близка с Алексеем, она постоянно искала встречи с ним, имея намерение вернуться к нему, ели он того захочет. Он пару раз встречался с ней и как-то подвозил её на машине, но дальнейшие отношения прекратил, так как посчитал, что она предает Алексея, попавшего в беду.

«Видел я тебя с ней, Алеша,» — писал Лычкин. — «И был поражен тому, как, однако, тесен мир. Но не посчитал нужным ставить тебя в известность о том, что совсем недавно между ней и мной что-то было. А теперь не имею сил и желания молчать. Потому что знаю от Петра Петровича, как тебе трудно там, за решеткой. Мой несчастный отец, оклеветанный и оболганный, погиб в Бутырке, а моя мать вскоре нашла себе молодого любовника. И хоть эта ситуация не вполне адекватна той, тем не менее, я хочу быть честен перед тобой. Ты помог мне в трудную минуту в моей жизни, взял на работу, поверил мне. Я тоже делал для фирмы все возможное, работал, старался. Я надеюсь, что Петр Петрович не унизится до того, чтобы прочитать мое письмо, но вообще-то я стал сомневаться в его компетентности. И тогда, в случае с моим отцом, он только и делал, что кормил нас с матерью обещаниями, получая от нас большие деньги, и хотя очень гордился тем, что отец не получил высшую меру, но я уверен, что он вообще не был виновен ни в чем, так же как и ты, а тринадцать лет — не тринадцать суток… Он и теперь иногда говорит мне какие-то странные вещи, например, о том, что он подозревает тебя в связях с преступным миром и убийство этого Дырявина стало результатом обычной разборки. Ты представляешь, тебя в связях с преступным миром! Какая дикость! Я, к сожалению, не имею возможности писать тебе иначе, как через Сидельникова, так что если он прочитает это письмо, пусть ему будет стыдно… Я не хочу употреблять более крепких выражений, потому что не хотел бы преждевременно настраивать тебя против адвоката, может быть, ещё и будет от него какой-нибудь толк. Только прошу извинить за то, что это я порекомендовал тебе такого, с позволения сказать, защитника. Но, Алеша, видит Бог, я желал тебе только добра. И тебе, и нашей фирме, а, значит, и самому себе. Твой, надеюсь, друг Михаил Лычкин.»

«Да!», — думал Алексей, читая письмо. — «Я был худшего мнения о Лычкине, и выговора ему делал. А он лучше Сергея разобрался в этом адвокате. И про Инну все честно рассказал. Одно непонятно, кто их фотографировал. И другое — чей же все-таки это был ребенок. Судя по его словам, он не был с ней близок в последнее время, хоть она и приставала к нему. Неужели, мой?…»

Как же все это было тяжело, как ему мешали толстые тюремные стены… У него отчего-то снова появилось желание жить и бороться, и он очень хотел сам разобраться в том, что произошло… Снова стал вспоминать Инну, её большие голубые грустные глаза, её светлые волосы… Неужели она была способна на предательство? Но фотография? Она на ней так весела, и смотрит на Лычкина такими задорными глазами. А он был суров и мрачен на той фотографии, Алексей хорошо её запомнил…

В принципе, все просто и ясно. Инна жила с ним, но продолжала любить Михаила. И ребенок был, очевидно, его, Алексея. Е г о ребенок… Может быть, сын, может быть, похожий на погибшего Митеньку. Ведь и Инна немного похожа на Лену…

От этой мысли ему снова стало горько, на некоторое время, даже больно, но, как ни странно, от всего этого стало появляться желание жить.

Алексей решил отказаться от услуг Сидельникова, но адвокат на очередном посещении вдруг повел себя совершенно неожиданно.