На другой день я вывела её на улицу, чтобы немного погреться на солнце. Через месяц ей стало лучше, она окрепла и однажды вдруг заметила, что у меня опять нечищеные сапоги. Я обещала ей привести их в порядок.

Город был уже почти неузнаваем. Приободрившиеся, заметно окрепшие люди заполнили тротуары. По асфальту носились машины. Но улицы по-прежнему были под огнём врага, бессильного сломить стойкость советских войск, оборонявших город.

Мелкие стёкла хрустели у меня под ногами, когда я подходила к перекрёстку, на котором работал мой чистильщик. Осколки сверкали, искрились и разноцветными, радужными блёстками отливали на солнце. В доме напротив зияло отверстие, ещё не заделанное даже фанерой. И, однако, город и всё вокруг меня жило такой уверенностью! И солнце и воздух над крышами — всё светилось, как бы радовалось, и уже никакой тревоги не было в моём сердце.

Я ещё издали увидела на углу чистильщика, склонившегося над своим сундучком со щётками, и прибавила шаг. Чёрная взъерошенная голова, бледное лицо с большими, сверкающими чёрным огнём глазами были те же и вместе совсем не те. Это был уже не грач, а грачонок, совсем ещё юнец. Он молча призывно постучал щётками о сундучок, и я поставила ногу.

— Как тебя зовут? — спросила я.

— Володя.

— Это твой отец работал тут раньше? Где он?

Володя наклонил голову и, не отвечая, стал часто-часто двигать щётками. Вдруг на стене чуть повыше его головы я увидела характерную выбоину — след осколка. Когда мальчик перестал чистить, на деревянном черенке щётки стало заметно потускневшее тёмное пятно, не похожее на следы гуталина. Я не решилась больше ни о чём спрашивать мальчика. В те дни было ещё слишком тяжело говорить о смерти. Да и чем могла я утешить его?

Однако мысли об этом мальчике не оставляли меня до самого вечера. Большие грустные глаза маленького ассирийца так и стояли передо мной.

Вечером после работы я снова пришла к нему. Оказалось, что он живёт совсем один — мать умерла ещё зимой.

Я посоветовалась с мамой, и мы решили взять его к себе. Теперь моя мать называет его сыном, я — братом.

— Где он сейчас? Можно его видеть? — спросили сразу оба корреспондента.

— Отчего же! — сказала девушка. — Видеть можно, но только не сейчас. Он теперь в Нахимовском училище. Их отпускают домой только по воскресеньям. Он, конечно, придёт к нам, и, если вы захотите, вы сможете его увидеть.

— А у вас есть его карточка? — спросил мексиканец.

Девушка раскрыла свою сумочку и извлекла из неё фотографию маленького моряка с погонами на плечах и медалью «За оборону Ленинграда» на груди.

Мексиканец попросил эту карточку себе на память.

Вечером он долго сидел у себя в номере и пристально разглядывал юное, открытое лицо и тёмные глаза, немного печально, но упрямо и твёрдо смотревшие перед собой. Потом он отложил фотографию, взял свой корреспондентский дневник и снова задумался.

Может быть, перед его взором возникли висячие сады Семирамиды, качающиеся в знойной долине Тигра, может быть, какие-то другие мысли промелькнули в его голове, но он отвинтил перо и не спеша, отчётливо написал на чистом листе: «Восьмое чудо».

Восьмое чудо - i_003.png

Колька

Восьмое чудо - i_004.png

В выходной мать устроила стирку. Должно быть, она сильно распарилась у плиты, у кипящего бельевого бака, а когда вечером, накинув на потные плечи ватник, вышла в сени развешивать бельё, её прохватило холодным сквозным ветром.

К ночи у матери начался жар.

Но утром, несмотря на озноб, ломоту в ногах и сильную слабость, она, как всегда, истопила печь, согрела самовар и, покормив Кольку и Саньку, отправилась на фабрику.

И уже там, когда подметала коридор (мать была уборщицей), ей сделалось плохо.

Вызвали врача, и мать отправили в больницу.

…Дети долго не ложатся, поджидая её.

Колька, деловито сопя, выстругивает из полена торпедный катер. Санька, притихшая, сидит на лавке, пугливо поглядывая в окно.

От затона, где зимуют буксиры, изредка доносятся гудки. Вдали, за чёрной полыньёй, сверкает огнями судоремонтный завод. Но в избе темно.

— Чего это наша-то полстанция не тарахтит? — удивляется Санька. — Гляди, как в окнах зачернело.

— Подстанция, а не полстанция! Молчала бы уж!

Некоторое время Санька виновато шмыгает носом.

Но долго не выдерживает:

— Коль, а Коль, ты тогда сам чего-нибудь поговорила то мне боязно!

— Выдумала… Мамка придёт — чай пить будем.

Но матери всё нет.

— Коль, а Коль, — тянет Санька, — ну как солнце не взойдёт больше? Что тогда?

— Наскажешь! — сердится Колька.

Зажигается свет.

Санька от неожиданности дёргается и чуть не падает с лавки, но скоро усаживается опять.

— Коль, а Коль, а верно, раньше совсем электричества не было? Как же тогда жить-то было в темноте? Ничего и не видно! Вот боязно!..

— Все, думаешь, как ты, — пугливые!

Колька прячет полено под лавку, а стружки заметает в угол, чтобы мать, увидев зазубренный нож, не догадалась, чья это вина.

Но опять проходит много времени, а матери нет.

Санька, уронив голову на стол, уже спит. Кольке страшно одному, но он крепится, прислушиваясь к каждому шороху извне.

Вот кто-то взошёл на крыльцо. Слышно шарканье ног по старому голику у дверей.

Колька бросается в сени.

Но это не мать, а тётя Паша, вахтёрша.

— Как вы тут, ребятишки? — спрашивает она, оглядывая избу.

Колька молча вздыхает и смотрит на спящую сестрёнку.

— Намаялась! — Тётя Паша, слегка отодвинув стол, берёт Саньку на руки, относит на материну кровать и укладывает под ватное одеяло.

Санька сперва бормочет что-то сквозь сон, потом, почувствовав подушку под головой, уютно подбирает ноги и затихает.

— Ну вот, Колюшка, ты уж будь теперь за старшого… — садясь на лавку, говорит тётя Паша, и Колька чутьём схватывает, что с матерью что-то случилось.

Он хочет спросить, но не решается и, не сдержавшись, начинает плакать.

— Ну, ты что же это? Ты не хнычь зря. Мать сегодня не придёт — занездоровилось ей, в больницу отправили, в районную. Хорошая больница у нас, сам знаешь. Ей там скоро полегчает. А ты пока за большего будь.

Тётя Паша говорит ещё долго, но Колька слушает плохо. И только когда тётя Паша тормошит его за плечо и спрашивает: «Слышь, что ли?» — он кивает головой и тихо бормочет: «Ладно».

Тётя Паша живёт далеко, на той стороне затона, и потому торопится уйти. Сегодня после работы она ещё не была дома. Верно, её заждались.

Оставшись наедине со спящей Санькой, Колька долго сидит у двери на сундуке, который служит ему постелью, и слушает, как гудит ветер в трубе. Он думает о матери, о том, что ей, наверно, очень худо сейчас. Наверно, она лежит на койке, терпит и не плачет.

Колька видит перед собой её лицо и усталые глаза. Но постепенно веки его смыкаются. В полусне он сбрасывает валенки и, накрывшись полушубком, засыпает.

Когда Колька просыпается, в избе уже светло.

Он вскакивает и, наскоро обувшись, запускает руку под лавку, где хранится недостроенный катер. Но вдруг вспоминает: «Мамка заболела», — и озабоченно хмурится.

Санька тоже проснулась. Она сидит на кровати и, слюнявя нитку, нанизывает свои голубые бусы: должно быть, опять рассыпались.

— Коль, а Коль, — просит она, — полезь под кровать: туда две бусины закатились.

— Ладно, отстань!

— Жалко тебе? У, Колястый, подожди, попомню!

— «Попомню»! — передразнивает Колька. — Мамка знаешь где?

— Небось за дровами ушла — печку топить будем.

Узнав, что мать в больнице, Санька совсем не огорчается. Прошлой осенью, когда у неё был коклюш, Саньку часто водили в больницу, и ей там понравилось.