У меня не возникло даже мысли о прыжке с парашютом, хотя это было бы более правильным решением. Быстро снизился и стал садиться, не выпуская шасси, на покрытое снегом поле. К этому моменту огонь был уже и в кабине – очевидно, горящий бензин протек из крыла в фюзеляж. Левой рукой защищал от огня лицо, правая была на ручке управления. На мне были меховой комбинезон, кожаный шлем и очки, спасшие мне глаза, но на руках были шерстяные перчатки, которые просто горели. Вспомнилось, что перед вылетом я раздумывал, какие перчатки надеть, и отложил в сторону кожаные на меху перчатки с большими крагами, которые нам тогда выдавали. Как я об этом потом пожалел – они бы защитили не только руки, но и лицо. К моменту выравнивания на посадке огонь был уже очень сильным, смутно помню, что кричал от боли. Следующее, что выплывает из памяти, – самолет на земле, я поднимаюсь в кабине и стаскиваю с себя ремешок горящего целлулоидного планшета. Опять провал памяти, – и я уже на снегу метрах в семи от горящего самолета. Подумал – сейчас начнут рваться снаряды боекомплекта, и отползал, чувствуя сильную боль в коленях. Решил, что ранен, но потом оказалось, что у меня сломана правая нога в области колена – видимо, вылезая через борт кабины, я упал коленом на крыло, – а также обожжено лицо, кисти рук и левое колено (штанина комбинезона в этом месте просто сгорела).
Низко надо мной прошел Як – мой ведущий, Лапочкин. Я помахал ему рукой, показывая, что жив. Красочная картина – зеленый самолет, охваченный ярким пламенем, на белом снегу… Я отполз на руках еще пару метров, и начали рваться снаряды. Подошли на лыжах три подростка лет десяти – двенадцати, подложили под меня несколько лыж и потащили к проходящей недалеко дороге. Там меня кто-то уложил на розвальни, запряженные лошадью. Мороз был сильный, обожженное лицо и руки стали обмерзать, кто-то надел мне варежки и закрыл лицо шапкой. Сутки я пробыл в полевом госпитале, находившемся в каком-то старинном здании на окраине города Истры (кажется, это был дом отдыха). Ожоги оказались сильными – третьей, а местами четвертой степени и мучительно болели. Медсестра смачивала их раствором марганцовки, боли проходили, но вскоре я снова начинал стонать. Госпиталь был переполнен, раненые лежали в холле и на площадках лестницы, стоны раздавались отовсюду.
На следующий день из Москвы пришла «санитарка» с секретарем моего отца Александром Владимировичем Барабановым, знавшим меня с детства. Меня отвезли в Кремлевскую больницу на улице Грановского, где я пролежал около двух месяцев. На лице ниже глаз была толстая черная корка с отверстием между губами, через него и кормили с помощью поилки. Наблюдавший меня профессор А.Н. Бакулев пинцетом снимал слои корочки, уверяя, что следов не останется. А позже, когда действительно на лице почти не осталось следов, Александр Николаевич признался, что только успокаивал меня и маму, а на самом деле ожидал, что будут рубцы, такие же, как остались у меня на кистях рук и на колене.
Сбил меня летчик 562-го полка (в нем служил Володя Ярославский, он мне и рассказал) младший лейтенант Михаил Родионов. На аэродроме после посадки он сказал: «Кажется, я своего сбил, – и добавил: – А что он мне в хвост полез?..» Видимо, был разгорячен боевым полетом, и его еще сбило с толку, что у меня самолет зеленого цвета, а не белый. И все-таки непонятно – я ведь стал уже отворачивать от их группы, когда он зашел мне в хвост, и потом я сам вывел из виража, то есть перестал обороняться. Как мне потом рассказали, в связи с этим был выпущен приказ (а уже в наше время я его прочитал), которым предписывалось Родионова отдать под суд, а «степень вины лейтенанта Микояна определить после его излечения». Насколько я знаю, его не судили, и со мной никто не разбирался. Хотя не так давно известный летчик, участник войны в Испании, как и Отечественной, тогда еще подполковник, а после войны генерал Михаил Нестерович Якушин рассказал мне о том, что был у меня в больнице (хотя я этого не помнил), для того чтобы уточнить детали этого случая для подготовки приказа (он тогда был заместителем командира 6-го авиакорпуса, в который входил наш полк).
3 июня 1942 года Родионов погиб – таранил Ю-88 в крыло, но тот продолжал лететь, и тогда он таранил вторично в фюзеляж. «Юнкере» упал, а Родионов при посадке с убранным шасси в поле угодил на противотанковые укрепления. Ему посмертно присвоили звание Героя Советского Союза. Я его так и не увидел.
В больнице каждый день подолгу бывала мама, помогала сестрам, два раза приходил отец. В феврале пришли Василий Сталин и мой брат Володя, который только что приехал из летной школы. Увидев у Васи на петлицах четыре «шпалы», я спросил: «Это что за частокол?» – он стал уже полковником, хотя еще в октябре был капитаном, а в ноябре майором. Звание подполковника он перескочил. (Генеральское звание ему, уже командиру дивизии, присвоили после войны, в 1946 году; тем же постановлением правительства, что и моему дяде, Артему Ивановичу.)
На пятый или на шестой день меня навестил Ворошилов. В разговоре я спросил его, пишет ли Тимур. Климент Ефремович ответил: «Пишет, пишет…» – и, как я потом вспомнил, отвел взгляд. Позже я узнал, что он только что вернулся из Крестцов в районе Новгорода, где хоронили Тимура, сбитого 19 января (поэтому, наверное, он ко мне и пришел). Тимур немного не дожил до своего девятнадцатилетия. А о его гибели мне сказал Юра Темкин, товарищ по летной группе, навестивший меня через неделю.
Полк Тимура должен был перелететь на Северо-Западный фронт под Старую Руссу, его же хотели перевести в другой полк, остававшийся под Москвой. Он обратился к Ворошилову, и тот распорядился оставить Тимура в его полку. Тимка рассказал мне об этом, позвонив по телефону в ночь под Новый, 1942 год (нас обоих отпустили домой). Это был наш последний разговор.
Как я узнал позже, Тимур в паре с командиром звена лейтенантом Шутовым атаковали и сбили самолет-корректировщик «Хеншель-126», потом появились «Мессершмитты». Удалось сбить одного из них, но самолет Шутова был подбит, и Тимур остался один. Бывший одно время начальником штаба 32-го гвардейского полка майор Простосердов (после войны – генерал) случайно был очевидцем окончания этого боя и рассказал мне, что увидел идущий на малой высоте Як, который вяло покачивался, а за ним шли два мессера. Один из них дал очередь, Як «клюнул» и ударился в землю. Простосердов подбежал к обломкам, вынул из нагрудного кармана погибшего летчика комсомольский билет и узнал, что это был Тимур Фрунзе.
Зная характер Тимура, я уверен, что он уже был тяжело ранен, иначе он не вел бы себя в эти последние минуты пассивно.
В 50-х годах Тимура перезахоронили на Новодевичьем кладбище в Москве. Недалеко от него находится бывший Теплый переулок, переименованный в улицу Тимура Фрунзе, и там школа, в которой хранили память о нем и ежегодно в день его рождения, 5 апреля, проводили встречи со школьниками 5–6-х классов (с 1994 года встреч уже не было). Я всегда приходил на эти встречи, где бывали его одноклассники, однополчане, некоторые его родственники и рассказывали о Тимуре.
В Тимуре сочетались очень разные черты – с одной стороны, это был типичный «мальчик из порядочной семьи», с другой – обыкновенный проказливый парень. Высокий, стройный, с хорошей спортивной выправкой, которой он гордился, Тимур увлекался многими видами спорта – я уже упоминал верховую езду, кроме этого, он занимался гимнастикой, борьбой и стрельбой из различного оружия. Страстно любил охоту, но, думаю, не столько из-за возможности стрельбы по живым существам, сколько из-за того, что с охотой связано, – природа, компании, долгие задушевные беседы у костра.
Очень компанейский, веселый, общительный и прямой, он был хорошим товарищем и имел много друзей. Не терпел нечестности и недоброй хитрости. В школе его любили ученики и учителя, хотя он бывал заводилой многих проделок и доставлял иногда учителям мелкие неприятности. (Как-то в последний день занятий перед летними каникулами он встал на колени перед учительницей и пропел: «Последний день, учиться лень, и просим вас не мучить нас!»)