В Кремле тогда мы иногда видели некоторых руководителей страны. Запомнились два случая: один раз мне и брату повстречались Сталин и Ворошилов, в другой день – Бухарин и Орджоникидзе. Помню, они останавливались, говорили и шутили с нами, называли «микоянчиками». Как-то встретился мне на лестнице живший в том же подъезде Енукидзе, он повел меня к себе, угощал конфетами и подарил небольшой набор инструментов в кожаном футляре – заграничный, что тогда было редкостью. Калинин и Андреев жили этажом ниже, я их встречал много раз. В другом подъезде жили Молотов и Томский, застрелившийся в 1936 году в предвидении ареста. В другую сторону от нашего входа был подъезд, в котором жил Крестинский, репрессированный в 1938 году. После убийства Кирова 1 декабря 1934 года из Кремля переселили всех, кроме руководителей, а после 1937 года остались только члены Политбюро.

В Кремль тогда можно было войти только по специальному пропуску. Несколько раз я приглашал к себе домой одноклассников, и всегда требовалось на каждого заказывать разовый пропуск, как и моим родителям для своих гостей.

Нас в семье было пять братьев. Меня и троих младших назвали в честь погибших бакинских комиссаров Степана Шаумяна, Алеши Джапаридзе и Ивана Фиолетова (его на Кавказе все звали Вано), а также в честь Серго Орджоникидзе, с которым отец был в дружеских отношениях до последних дней его жизни. А второй сын родился в год смерти Ленина, поэтому его назвали Володей. Портреты всех их, а также Сталина (периода революции) висели у отца в кабинете. Там же висела большая фотография самого отца в военной форме с четырьмя ромбами в петлицах. Он мог носить эту форму и знаки отличия, как член Военного совета Северо-Кавказского военного округа.

Во времена моего детства отец и в Москве ходил в полувоенной форме – гимнастерка с ремнем, галифе с сапогами и фуражка. Эта одежда ему, при его тонкой талии, весьма шла. Только в 1936 году, после поездки в Америку (рассказ об этом – впереди), он полностью перешел на штатский костюм с пиджаком, галстуком и шляпой. Одевался он аккуратно, всегда был подтянутым и хорошо носил европейскую одежду, чему способствовала и забота мамы.

Между мной, старшим из детей, и Серго – младшим – всего семь лет разницы. Можно себе представить, какая это была шумная и беспокойная компания. Маме с нами здорово доставалось. Хотя у нас была домработница, а летом на даче няня, мама много уделяла времени нам и домашнему хозяйству. Она была очень работящей, заботливой и хозяйственной. Из моих детских лет и ранней юности она мне чаще всего помнится с влажной тряпкой в руке или укладывающей наше выглаженное и заштопанное ею белье в шкаф, в котором всегда был порядок, как и вообще в квартире.

В сборнике «Минувшее» (Прогресс, 1990. Т. 2. С. 385) я наткнулся на такие строки воспоминаний Б.А. Бабиной, рассказавшей со слов Я. Козловской, жившей в Кремле по соседству с нашей семьей:

«У Микояна было много детей, а у Козловского всего двое – Яна и ее брат… Жена Микояна, имея шестерых (это ошибка – пятерых. – С. М.) детей, не могла работать. А у Козловских работали и мать и отец. Жена Микояна из месяца в месяц приходила к ним занимать деньги, потому что у них не сходились концы с концами».

Хочу привести рассказ одной маминой подруги из более позднего времени. Они сидели на лавочке в Александровском саду, а младший сын Серго играл рядом. Проходившая мимо женщина вдруг обратилась к маме: «Как вам не стыдно – прилично одетая женщина, а сына своего не кормите – он такой худой!» Когда она отошла, подруга стала смеяться: «Если бы она еще знала, что его отец – нарком пищевой промышленности!»

Мама была очень доброй (хотя и вспыльчивой иногда), совестливой и исключительно чистоплотной как в прямом, так и в переносном смысле. Она отличалась скромностью, до застенчивости, и вежливостью с людьми, независимо от их положения. Никогда не кичилась своим положением, даже скорее стеснялась его. Была исключительно добросовестна как в домашних, так и в общественных делах. По этим же качествам она оценивала и других людей, и в этом же духе, как я потом осознал, она воспитывала и нас.

А физическая чистоплотность и опрятность была ее идефикс. Она мыла руки, например, по многу раз в день, что привело даже к возникновению экземы. На ее тряпках от пыли было вышито их предназначение: для мебели, для полок одежного шкафа, для книг и т. д. Бывало, она раздражалась, но причиной этому были, как правило, только неряшливость и нарушение почти стерильной чистоты в доме.

После окончания тифлисской гимназии Ашхен некоторое время работала учительницей в сельской школе. Она вступила в партию большевиков в мае семнадцатого года. В те времена, что я помню, она выполняла только «отдельные партийные поручения», но относилась к этому весьма серьезно. Мама активно участвовала в работе родительского комитета в нашей школе – до последних лет я слышал много приятных для меня отзывов о ней от учителей, других родителей и бывших учеников, которые подчеркивали ее доброжелательность и скромность.

Брак моих родителей оказался на редкость удачным и счастливым. Отец говорил, что он не помнит случая (я тоже не помню), когда бы они крупно поссорились или повысили голос. Они относились друг к другу с большим уважением и любовью. Бывало, конечно, мама на что-нибудь сердилась или обижалась или отец был чем-то недоволен, и проскальзывало раздражение, но это никогда на моей памяти не приводило к ссорам или взаимным резкостям. Самое сильное, что я слышал, – это армянские слова: «Химар-химар хосумес!», что означает, примерно, «Чепуху говоришь!». Отец обычно проявлял галантность к присутствующим женщинам, вызывая иногда легкую ревность мамы. Но посторонних увлечений ни у него, ни у нее никогда не было.

Отец в нашем воспитании придерживался тех же принципов, что и мама, но был строг и требователен, иногда даже суров и не всегда терпим, хотя нас и вообще детей он очень любил. Он радовался, что у него пятеро, и при гостях нередко полушутя выражал сожаление, что не родился шестой, который уже намечался, – «глупые врачи запретили». Мама на эти слова сердилась. В семье не было принято обнимать и целовать детей, когда они уже подросли. Только мама иногда не удерживалась, а отец, насколько я помню, не целовал никогда. (Надо признать, что в отношении к своим внукам он был другим – более теплым и терпимым.)

Мама старалась скрывать наши мелкие проделки от отца, а самым сильным способом воздействия на нас у нее были слова: «Я скажу папе, он будет недоволен» или «Папе это не понравится», – мы боялись его строгости. В нашей семье чуть ли не самым большим грехом считалось проявление нескромности или неуважительного отношения к людям. Недовольство отца каким-либо проступком часто выражалось только взглядом, но таким, что сомнений в его отношении к содеянному нами не возникало. А когда доходило до слов, то обычно мы слышали: «Ишь какой нашелся! Барчук этакий!» (это было несправедливо, поэтому особенно обидно). А вообще самое сильное в его лексиконе: «Мерзавец!» Он нас никогда не бил, если не считать нескольких случаев шлепков по «мягкому месту». Я не раз слышал от посторонних людей рассказ (хотя сам этого случая не помню) о том, как однажды отец, наказывая кого-то из сыновей за проявленную нескромность шлепками, приговаривал: «Не ты Микоян, а я Микоян!» (или «Ты еще не Микоян!»).

Уже будучи на пенсии, отец говорил гостям, что гордится своими сыновьями, ставшими достойными, уважаемыми людьми. А однажды, в тосте, он сказал это и при нас.

В нашем доме тогда в ходу был армянский язык, на нем часто говорили между собой и с родственниками отец и мать. Почти не знала русского бабушка Тамара, говорили по-армянски обычно и родители мамы, и ее сестра, часто гостившие у нас, а также родственники из Армении. Общались в те годы часто по-армянски и два самых близких нам дяди. И все же мы, дети, не научились армянскому языку, нашим родным языком стал русский. Из нас пятерых я лучше всех понимал по-армянски, и то только простые слова и выражения. Недавно я подсчитал армянские слова, которые смог вспомнить, – оказалось, немногим более ста.