Принцип «равновесия сил», на который международная система опиралась в течение трех столетий, терпит крах самое позднее с началом второй мировой войны. Без международного трибунала и надгосударственных санкционирующих инстанций международное право не могло быть обжаловано и осуществлено подобно внутригосударственному праву. Об известном соблюдении норм в военное время заботились разве что конвенциональная мораль и совокупность обычаев, связанных с династическими отношениями. В XX веке тотальная война разрушила и эти слабые нормативные рамки. Прогресс военных технологий, динамика вооружений и распространение оружия массового уничтожения[174] сделали совершенно очевидным рискованный характер такой анархии сил, не подчиняющейся какой-либо незримой руке. Основание женевской Лиги Наций было первой попыткой по крайней мере поставить непредсказуемое применение этих сил под контроль системы коллективной безопасности. С учреждением Организации Объединенных Наций был сделан второй шаг к созданию действенных наднациональных мощностей для поддержания глобального мирного порядка, все еще находившегося в зачаточном состоянии. После крушения системы двухполюсного равновесия угроз в поле политики международной безопасности и прав человека назло всем неудачам открылась, как представляется, перспектива «мировой внутренней политики» (К. Ф. фон Вайцзекер). Несостоятельность анархического равновесия сил выявила, по крайней мере, желательность политического регулирования.

Сходным образом дело обстоит и с другим примером спонтанного образования сетей. По-видимому, мировой рынок тоже не сможет оставаться под управлением одного лишь Мирового банка и Международного валютного фонда, если когда-нибудь будет преодолена асимметричная взаимозависимость между странами ОЭСР и теми маргинальными странами, которым еще только предстоит развить самодостаточную экономику. Счет, предъявленный на всемирном социальном форуме в Копенгагене, оказался потрясающим. Нет дееспособных субъектов, которые были бы компетентны на международном уровне договариваться относительно соблюдения соглашений, процедур и политических рамочных условий. Такого сотрудничества требует не только неравенство между Севером и Югом, но в не меньшей мере и упадок социальных стандартов в зажиточных североатлантических обществах, где ограниченная рамками национальных государств социальная политика оказалась бессильна противостоять последствиям снижения расходов на заработную плату на глобализованных и стремительно расширяющихся рынках труда. Действенных наднациональных мощностей тем более недостает для решения тех экологических проблем, что разбирались на всемирном форуме в Рио-де-Жанейро. Более устойчивый и справедливый мировой и всемирно-экономический порядок невозможно представить без дееспособных международных институтов, прежде всего без достижения согласия между континентальными режимами, находящимися сегодня еще только в стадии возникновения, и без такого политического воздействия, которое могло бы осуществляться лишь под давлением гражданского общества, достигшего подвижности в мировом масштабе.

В силу этого напрашивается конкурирующая трактовка, согласно которой национальное государство должно быть, скорее, «снято», нежели упразднено. Но может ли быть снято и его нормативное содержание? За светлой идеей действенных наднациональных мощностей, которые позволили бы ООН и ее региональным ответвлениям приступить к формированию нового мирового всемирно-экономического порядка, маячит тень тревожащего вопроса: а может ли вообще демократическое формирование общественного мнения и политической воли иметь связующую силу за пределами уровня национально-государственной интеграции?

5. Включение — вовлекать или присоединять?

К 65-летию Ханса-Ульриха Велера

К вопросу о соотношении нации, правового государства и демократии

Как и период деколонизации после второй мировой войны, распад Советской империи был отмечен процессами стремительного формирования отдельных государств. Мирные соглашения, подписанные в Дейтоне и Париже, явились предварительным результатом успешной сецессии, которая привела к основанию новых национальных государств или к возрождению некогда исчезнувших (утративших независимость или расчлененных). Это, как кажется, лишь наиболее яркие симптомы живучести феномена, который в большей или меньшей мере был забыт не только представителями социальных наук: «В ходе распада пространств имперского господства мир государств заново формируется в границах, которые несут отпечаток исконности и прохождение которых объясняется особенностями национальной историографии».[175] Политическое будущее сегодня, по-видимому, вновь принадлежит «генеалогическим силам», к которым Герман Люббе причисляет «религию — церковно оформленную конфессию, с одной стороны, и нацию — с другой». Другие авторы говорят об «этнонационализме», дабы подчеркнуть утраченную связь происхождения, будь то общность происхождения в непосредственно физическом смысле или же, в более широком смысле, общность культурного наследия.

Терминология может быть какой угодно, но только не невинной; она внушает определенную точку зрения. «Этнонационализм» — это недавно появившееся словообразование — сглаживает зафиксированное в традиционной терминологии различие между «этносом» и «демосом».[176] Выражение это подчеркивает близость между этносами, т. е. дополитическими общностями, объединенными происхождением своих членов, организованными по отношениям родства, с одной стороны, и государственно оформленными, настаивающими по меньшей мере на политической независимости нациями — с другой. Тем самым имплицитно здесь содержится возражение против того допущения, что этнические общности «более естественны» и в эволюционном отношении «старше», чем нации.[177] Основанное на воображаемом кровном родстве или культурной тождественности, «мы-сознание» лиц, разделяющих веру в общее происхождение, взаимно идентифицирующих себя как «представителей» одной и той же общности и тем самым отграничивающих себя от своего окружения, должно формировать общее ядро как этнических, так и национальных образований. В силу наличия этого общего ядра нации существенным образом отличались бы от других этнических общностей своей сложностью и объемом: «Это самая большая группа, которая может располагать лояльностью отдельной личности в силу того, что скреплена чувством родства; в этой перспективе она представляет собой предельно разросшуюся семью».[178]

Это этнологическое понятие нации вступает в конкуренцию с тем, которое употребляют историки, ибо оно стирает те специфические связи с позитивно-правовым порядком демократического правового государства, с политической историографией и с динамикой массовой коммуникации, которым национальное сознание, возникшее в Европе в XIX веке, обязано своим рефлексивным и в некотором роде искусственным характером.[179] Если с точки зрения обобщенного конструктивизма национальное выступает в качестве «предмета веры» или «воображаемой общности» (М. Вебер), подобно тому как это происходит уже с этническим, то «изобретению нации» (X. Шульце) можно придать на удивление утвердительный поворот. Как особое проявление универсальной формы образования общностей, воображаемая естественность происхождения национального приобретает в этом случае почти естественные черты также и для ученого, который исходит из его конструктивного характера. Ибо как только мы распознаем в национальном лишь разновидность общественной универсалии, его возвращение уже не требует никакого объяснения. Если резко обернуть дело и предположить за этнонационализмом характер нормы, то не будет даже смысла описывать конфликты, которые сегодня вновь привлекают внимание как нуждающиеся в объяснении феномены регрессии и отчуждения, и толковать их, к примеру, как компенсацию за утрату статуса мировой державы или как результат относительного экономического спада.