- Ошибаешься, - уже более живо отозвалась Юстасия: упрек несколько расшевелил ее. - Просто я задумалась.
- О чем?
- В частности, об этом мотыльке, чей скелет сейчас сгорает на фитиле свечи, - медленно проговорила она. - Но ты же знаешь, мне всегда интересно все, что ты говоришь.
- Хорошо, милочка. Так вот - я считаю, что надо мне пойти навестить ее... - Он продолжал с нежностью в голосе: - Я не от гордости до сих пор этого не сделал, а только из страха, что могу вызвать ее гнев. Но я должен что-то сделать. Нехорошо с моей стороны, что я так долго с этим тянул.
- В чем ты можешь себя упрекнуть?
- Она стареет, она одинока, я ее единственный сын.
- У нее есть Томазин.
- Томазин не родная ее дочь; а если бы и была родная, это для меня не оправдание. Но это все к делу не относится. Я твердо решил пойти, а тебя только хочу спросить, согласна ли ты мне помочь, то есть забыть прошлое; и если она выразит готовность примириться - пойти ей навстречу, ну, пригласить ее к нам или принять ее приглашение?
Сперва Юстасия сжала губы, как будто готова была сделать все на свете, только не то, что он предлагал. Но потом она призадумалась, очертания ее рта смягчились, правда, не до конца, и она сказала:
- Я ни в чем не буду тебе мешать, но требовать, чтобы я сама стала делать ей авансы, это уж слишком - после того, что было между нами.
- Ты мне ни разу толком не объяснила, что, собственно, было между вами.
- Я тогда не могла и теперь не могу. Иной раз за пять минут рождается больше зла, чем можно изгладить за целую жизнь, - возможно, и тут так было. - Она помолчала, потом добавила: - Если бы ты не возвращался на родину, Клайм, как бы счастливо это для тебя обернулось!.. Это изменило судьбу...
- Трех человек.
"Пяти", - подумала Юстасия, но не сказала вслух.
ГЛАВА V
ОНА ИДЕТ ЧЕРЕЗ ПУСТОШЬ
Четверг, тридцать первого августа, был одним из целого ряда дней, когда уютные домики казались удушающими, а прохладные сквозняки блаженством; когда в глинистой почве садов появлялись трещины и дети боязливо называли их "землетрясением"; когда в колесах повозок и экипажей обнаруживались шатающиеся спицы; когда жалящие насекомые кишели в воздухе, в земле и в каждой капле воды, которая где-либо сохранилась под открытым небом.
В саду миссис Ибрайт широколистые и более нежные растения поникали уже к десяти часам утра; ревень склонялся к земле в одиннадцать, а в полдень даже тугая капуста становилась вялой.
Именно в этот день около одиннадцати часов миссис Ибрайт вышла из дому, направляясь через пустошь к дому своего сына, чтобы сделать все, что в ее силах, для примирения с ним и Юстасией, как она и обещала охрянику. Она рассчитывала пройти большую часть дороги, прежде чем навалится самая сильная жара, но вскоре увидела, что это ей не удастся. Солнце наложило свою печать на всю пустошь, даже пурпурные цветы вереска побурели от сухого зноя нескольких предшествовавших дней. Воздух в каждой долине был как в печи для обжига, и чистый кварцевый песок в руслах зимних потоков, которые летом служили тропинками, претерпел что-то вроде кремации, с тех пор как началась засуха.
В прохладную, свежую погоду миссис Ибрайт не сочла бы за труд пешую прогулку до Олдерворта, но сейчас зной и духота делали это предприятие тяжелым для пожилой женщины; и в конце третьей мили она уже жалела, что не наняла Фейруэя подвезти ее хотя бы часть пути. Но от того места, где она сейчас находилась, добраться до дома Клайма было не труднее, чем возвращаться обратно. Поэтому она продолжала идти вперед, а воздух вокруг нее дрожал неслышно и томил землю тяжкой усталостью. Она посмотрела на небо над головой и вместо прозрачно-сапфирового тона, каким бывает окрашено небо в зените весной и ранним летом, увидела что-то металлически-фиолетовое.
Иногда по пути ей попадались местечки, где целые независимые миры поденок проводили время в пиршествах и веселье, кто в воздухе, кто на горячей земле и растениях, кто в теплой и вязкой воде наполовину пересохшего пруда. Все более мелкие пруды превратились в парную грязь, и можно было смутно различить, как червеообразные личинки каких-то непонятных тварей с упоением валяются и барахтаются в ней. Миссис Ибрайт, не чуждая вообще склонности к философским раздумьям, присаживалась иногда под своим зонтиком отдохнуть и поглядеть, как они блаженствуют; надежда на благоприятный исход ее посещения успокаивала ее и освобождала ум, так что в промежутках между двумя важными мыслями она могла уделять вниманье всякой малости, какая попадалась ей на глаза.
Миссис Ибрайт никогда не бывала в доме сына, и его точное местоположение было ей неизвестно. Она попробовала одну из поднимавшихся в гору тропинок, потом другую, но обе уводили ее в сторону. Вернувшись обратно, на открытое место, она увидела поодаль человека, занятого какой-то работой, подошла к нему и попросила объяснить ей дорогу. Он указал направление и добавил:
- Видите вон того, что резал дрок, а сейчас пошел вверх по тропинке?
Миссис Ибрайт вгляделась и сказала, что да, она видит.
- Ну вот ступайте за ним следом и не ошибетесь. Он как раз туда идет.
Она пошла за этим человеком. Он весь был коричневатого цвета и не больше отличался от окружающего ландшафта, чем зеленая гусеница от листка, которым кормится. Он шел быстрее миссис Ибрайт, но она наверстывала, когда он останавливался, а это случалось всякий раз, как он проходил мимо зарослей ежевики, - и не теряла его из виду. Потом, проходя, в свою очередь, мимо таких мест, она видела на земле с полдесятка длинных и гибких плетей ежевики, которые он, очевидно, срезал во время своей остановки и аккуратно сложил возле тропы. Ясно, что он предназначал их для скрепления вязанок дрока и намеревался прихватить на обратном пути.
Это молчаливое существо, занятое своими мелкими хлопотами, казалось, значило в жизни не больше, чем насекомое. Казалось, это какой-то паразит пустоши, разъедающий потихоньку ее поверхность, как моль разъедает одежду, погрязший в возне с ее растениями, не знающий ничего на свете, кроме папоротников, дрока, вереска, лишайников и мха.
Сборщик дрока был так поглощен своими делами, что ни разу не обернулся, и его фигура в кожаных поножах и перчатках под конец стала представляться ей чем-то вроде движущегося дорожного столба, указывающего ей путь. Но неожиданно она вновь ощутила его как личность, заметив какую-то особенность его походки. Эту походку она уже где-то видела - и поступь обличила человека, так же как поступь Ахимааса на дальней равнине выдала его царской страже[25]. "У него походка точь-в-точь как была у моего мужа", - сказала она, и тут ее осенило: этот сборщик дрока был ее сын.
Ей трудно было освоиться с этой странной действительностью. Она знала от охряника, что Клайм в последнее время занялся резкой дрока, но думала, что он делает это кое-когда, больше для развлеченья, а сейчас перед ней был настоящий сборщик дрока, в одежде, привычной для этого ремесла, думающий привычные для этого ремесла мысли, если судить по его движеньям. Лихорадочно перебирая в уме десяток поспешных планов, как немедля избавить его и Юстасию от такого образа жизни, она с бьющимся сердцем шла за ним и увидела, как он вошел в собственную дверь.
По одну сторону от дома Клайма был пригорок и на нем кучка сосен, которые так высоко уходили в небо, что их кроны издали казались темным пятном, повисшим над вершиною холма. Подходя к этому месту, миссис Ибрайт почувствовала слабость - от волнения, усталости, нездоровья. Она поднялась на пригорок и села в тени сосен - отдохнуть и подумать, как лучше начать разговор с Юстасией, чтобы не раздражить эту женщину, у которой под внешней томностью таились страсти, более сильные и неукротимые, чем даже у нее самой.
Деревья, под которыми она сидела, были до странности избиты и потрепаны, грубы и дики, и на несколько минут миссис Ибрайт отвлеклась от мысли о своей поломанной бурей судьбы и вгляделась в следы подобных же передряг на них. У всех девяти деревьев не нашлось бы одной целой ветки все были изодраны, обкорнаны, изуродованы жестокой непогодой, которой они бывали отданы в полную власть, когда она бушевала. Иные деревья были обожжены и расщеплены, словно молнией, на стволах виднелись черные пятна, как от огня, а земля у их подножья была завалена мертвой хвоей и сухими шишками, сбитыми во время бурь прошлых лет. Место это называлось Дьяволовы мехи, и достаточно было побывать здесь в мартовскую или ноябрьскую ночь, чтобы попять причину такого наименования. Даже теперь, в эти знойные послеполуденные часы, когда ветра, казалось, вовсе не было, в кронах сосен не умолкало протяжное стенанье, и не верилось, что этот звук вызван всего лишь движением воздуха.