Бережно поднимаю банку и иду дальше, что-то ищу, на что-то надеюсь… Дует ветер, на горизонте синеют горы.
И вдруг меня пронзает дикий страх. Вниз… вниз… под прикрытие… Ведь я совершенно не защищен, местность со всех сторон просматривается!.. Я судорожно вздрагиваю. в ужасе, раскинув руки, как безумный бросаюсь вперед, спешу спрятаться за дерево, дрожу, задыхаюсь… Через секунду перевожу дыхание.
Прошло… Осторожно оглядываюсь… Нет, меня никто не видел. Только через несколько минут прихожу в себя. Наклонившись, поднимаю выскользнувшую из рук банку. Вода пролилась, но рыбки еще барахтаются. Иду к берегу канала и наполняю банку водой.
Погруженный в свои мысли, медленно бреду дальше. Вот уж и лес близко. Кошка пробирается через дорогу. По полю, вплоть до лесной опушки, вьется железнодорожная насыпь. Здесь можно было бы построить хорошие блиндажи, глубокие и с бетонным перекрытием, думаю я, а потом Провести линию окопов с сапами и секретами влево… А по ту сторону поставить несколько пулеметов. Нет, всего только два туда, остальные надо разместить у опушки; тогда почти вся местность будет защищена перекрестным огнем. Тополи надо, конечно, срубить, чтобы они не служили ориентирами для неприятельской артиллерии… А за холмом установить несколько минометов. И пусть тогда попробуют сунуться…
Свистит паровоз. Я поднимаю глаза. Чем это я занимаюсь? Я пришел сюда, чтобы встретиться с любимыми уголками моей юности. А что я делаю? Провожу здесь линию окопов… Привычка, думаю я. Мы больше не видим природы, для нас существует только местность, местность, пригодная для атаки или обороны, старая мельница на холме – не мельница, а опорный пункт, лес – не лес, а артиллерийское прикрытие. Всюду, всюду это наваждение…
Я стряхиваю его с себя и пытаюсь вернуть свои мысли к прошлому. Но мне это не удается. Нет прежней радости, и даже пропало желание бродить по знакомым местам. Поворачиваю назад.
Издали замечаю одинокую фигуру, идущую мне навстречу… Это Георг Рахе.
– Ты что здесь делаешь? – спрашивает он удивленно.
– А ты?
– Ничего, – говорит он.
– И я ничего.
– А что это за банка? – насмешливо осведомляется он. Я краснею.
– Чего ты стесняешься, – говорит Рахе. – Захотелось, верно, по старой памяти рыбок наловить, а?
Я киваю.
– Ну и как? – спрашивает он. Я только качаю головой в ответ.
– То-то и есть. Эти вещи плохо вяжутся с солдатской шинелью, – задумчиво говорит он.
Мы садимся на штабель дров и закуриваем. Рахе снимает фуражку:
– А помнишь, как мы здесь марками менялись?
– Помню. От свежесрубленного леса крепко пахло на солнце смолой и дегтем, поблескивала листва на тополях, и от воды поднимался прохладный ветерок… Я все помню, все-все… Как мы искали зеленых лягушек, как читали книжки, как говорили о будущем, о жизни, которая ждет нас за голубыми далями и манит, как чуть слышная музыка…
– Вышло немножко не так, Эрнст, а? – Рахе улыбается, и улыбка у него такая же, как у всех у нас – чуть-чуть усталая, горькая. – На фронте мы и рыбу ловили по-другому. Бросали в воду гранату, и рыба с лопнувшими пузырями сразу же всплывала на поверхность белым брюхом кверху. Это было практичнее.
– Как случилось, Георг, – говорю я, – что мы слоняемся без дела и не знаем толком, за что взяться?
– Как будто чего-то не хватает, Эрнст, правда?
Я киваю. Георг дотрагивается до моей груди:
– Вот что я тебе скажу. Я тоже много об этом думал. Вот это все, – он показывает на луга перед нами, – было жизнью. Она цвела и росла, и мы росли с нею. А что за нами, – он показывает головой назад, – было смертью, там все умирало, и нас малость прихватило. – Он опять горько улыбается. – Мы нуждаемся в небольшом ремонте, дружище.
– Будь сейчас лето, нам, быть может, было бы легче, – говорю я. – Летом все как будто легче.
– Не в этом дело. – Георг попыхивает сигаретой. – По-моему, тут совсем другое.
– Так что же? – спрашиваю я.
Он пожимает плечами и встает:
– Пошли домой, Эрнст. А знаешь? Сказать тебе разве, что я надумал? – Он наклоняется ко мне: – Я, вероятно, вернусь в армию.
– Ты спятил, – говорю я, вне себя от изумления.
– Нисколько, – говорит он, и лицо его на мгновение становится очень серьезным, – я только последователен.
Я останавливаюсь:
– Но послушай, Георг…
Он идет дальше.
– Я ведь вернулся домой на несколько недель раньше тебя, Эрнст, – говорит он и переводит разговор на другую тему.
Когда показываются первые дома, я выплескиваю колюшек в канал. Взмахнув хвостиками, рыбки быстро уплывают. Банку я оставляю на берегу.
Я прощаюсь с Георгом. Он медленно удаляется. Я останавливаюсь перед нашим домом и гляжу вслед Георгу. Его слова меня странно взволновали. Со всех сторон подкрадывается что-то неуловимое, оно отступает, как только я хочу схватить его, оно расплывается, как только я наступаю на него, а потом опять ползет за мной, смыкается вокруг меня, подстерегает.
Свинцом нависло небо над низким кустарником в сквере у Луизенплаца, деревья оголены, где-то хлопает на ветру окно, и в растрепанной бузине палисадников прячутся сырые, безнадежные сумерки.
Взгляд мой, блуждая, переходит с предмета на предмет, и мне начинает казаться, что я это впервые вижу, что все здесь настолько чужое мне, что я почти ничего не узнаю. Неужели этот сырой и грязный кусок газона и в самом деле обрамлял годы моего детства, такие крылатые и лучезарные в моих воспоминаниях? Неужели эта пустынная будничная площадь, это фабричное здание напротив и есть тот тихий уголок вселенной, который мы называли родиной и который один среди бушующего моря ужасов означал для нас надежду и спасение от гибели? Неужели эта унылая улица с рядом нелепых домов и есть та самая, образ которой в скупые промежутки между смертью и смертью вставал над окопами, как несбыточная. томительно манящая мечта? Разве в мыслях моих эта улица не была гораздо светлее и ярче, гораздо оживленнее и шире? Неужели все это не так? Неужели кровь моя лгала, неужели воспоминание обманывало меня?
Меня трясет как в лихорадке. Вокруг все другое, хотя ничто не изменилось. Башенные часы на фабрике Нойбауэра по-прежнему идут и по-прежнему отбивают время, как в ту пору, когда мы, не отрывая глаз, смотрели на циферблат, стараясь уловить движение стрелок, а в окне табачной лавочки, в которой Рахе покупал для нас первые сигареты, по-прежнему сидит араб с гипсовой трубкой; и по-прежнему напротив, в бакалейной лавке на рекламе мыльного порошка, те же фигуры, которым в солнечные дни мы с Карлом Фогтом выжигали глаза стеклышками от часов. Заглядываю в витрину: выжженные места еще и теперь видны. Но между вчера и сегодня легла война, и Карл Фогт давно убит на Кеммельских высотах.