Витька Головачев.

Боже, откуда же он взялся? Откуда берутся эти призраки — Таня, Витька…

Прошлого нет, оно давно перестало существовать, и как только эта минута пройдет, она тоже перестанет существовать.

Но ужас заключается в том, что все воскресает, когда наступает ночь, и все возвращаются, и с ними очень трудно иметь дело, потому что им уже ничего не объяснишь, они остались в прошлом, которое исчезло.

А потом наступает день, и чей-то голос прилетает ниоткуда, и ложится на стол письмо, и возникают на экране слова, и оказывается, что диалог еще возможен, но ты уже привык к тому, что они не существуют, и тебе нечего сказать.

Наверное, и в этом тоже старость — появляются, чтобы навеки проститься, люди, с которыми, казалось, простился давно, но тогда еще было, видимо, не навек, а теперь уж навек, и настоящее становится прошлым, словно его затягивает в воронку, образующуюся, когда всплывают и снова тонут эти утопленники времени, и ты сам становишься прошлым, вот и все.

Витька Головачев. Два раза он бросал меня, наяву и во сне. Лена считала, что я притягиваю предательство, потому что сам предаю. Возможно, это и так. Но я все равно не хочу прощать Витьку Головачева, все эти годы я помнил, как он бросил нас.

Я нажимаю клавишу и долго держу ее нажатой уже после того, как Витькино письмо стерто, стирая и все полученные мною до этого письма, — не хочу, чтобы потом кто-нибудь читал их, хотя нет там ничего, всякая ерунда. Просто надо убрать за собой.

Дверь приоткрывается, осторожно заглядывает Екатерина Викторовна.

— Вы сегодня рано, Михал Леонидыч. — Она делает виноватое лицо. — Извините, я не успела…

— Соедините меня с Рустэмом Рашидовичем. — Я не отвечаю на ее извинения, мне лень соблюдать формальности. — И кофе, пожалуйста.

Она исчезает, не выказав удивления, почему я не звоню по прямому. Через секунду коротко звякает телефон, и, сняв трубку, я слышу голос Рустэма:

— Слушаю, Михал Леонидыч, доброе утро. Как себя чувствуешь? Что-нибудь срочное? — Он говорит подчеркнуто мягко, как с больным. А, черт, надоело…

— Срочного у меня ничего нет и быть не может, — срываюсь я и сам слышу, что голос мой дрожит от необъяснимого бешенства. — Хочу просто тебя предупредить, что меня несколько дней не будет, если не возражаешь…

— Какие могут быть возражения? — Он отвечает еще ласковей. — Поезжай куда-нибудь, отдохни, конечно… В тепло куда-нибудь, а? Я бы и сам смотался, но, видишь, все разлетелись, надо кому-нибудь и в лавке побыть… А ты поезжай, какой разговор…

— Спасибо. — Я вешаю трубку и долго сижу, бессмысленно глядя на телефон, словно пытаясь увидеть человека, с которым только что говорил. После любого общения с ним остается осадок, чувствуешь, что ляпнул какую-то глупость и уже не поправишь. Всегда ощущаешь себя униженным, хотя он, возможно, вовсе и не старается добиться такого эффекта. Зря я сказал, что у меня не может быть ничего срочного. Ситуация ведь и так понятна нам обоим, только лишний раз продемонстрировал свое истерическое раздражение…

Екатерина Викторовна вносит кофе, и я объявляю ей, что неделю она может быть свободна — я уезжаю. Она кивает с выражением еле заметного удивления, ведь в мое отсутствие она обычно все равно сидит в приемной, отвечает на звонки, сортирует и накапливает почту, соединяет меня в случае надобности с Рустэмом, где бы я и он ни находились… Я повторяю, что она, если хочет, может взять отпуск, потому что я звонить не буду и Рустэму Рашидовичу тоже вряд ли понадоблюсь. В ответ она произносит нечто вроде благодарности — чувствуется, что растерялась, — и исчезает. Теперь пойдет к рустэмовской Розе обсуждать новости… Наверняка она понимает или даже точно знает, что дни мои в конторе сочтены, и уже заботится о новой работе. Сейчас у Толи Петрова и Гарика Шмидта одна секретарша на двоих, ну, вот ее туда и пошлют второй, в их общую приемную. У мальчиков дел становится все больше… Интересно, а куда денут секретаршу Игоря? Она-то своим отчаянным шпионством выслужила повышение…

Я пью кофе, курю и, чтобы не думать о важном и дать отдых нервам, вяло философствую, размышляя о том, что мне уже давно ясно.

Если бы ничего не случилось, все равно эти ребята выбились бы в люди. Конечно, тогда, в конце восьмидесятых, в начале девяностых, когда пошел на дно советский ржавый «Титаник», водоворот помог им подняться, выбросил наверх многих… Но если бы ничего не произошло, они все равно взяли бы свое, ну, просто, может быть, чуть позже. Всякая революция только ускоряет смену поколений и, в сущности, этим и ограничивается… А тут еще все совпало — и власть рухнула, и компьютеризация началась, и выкинуло их наверх сразу с мобильниками в руках, с приличным английским… А мы? Женька, Игорь, я… Просто пришло время уходить, не повезло, что большая часть жизни осталась там, в сгинувшем? Наверное, так…

От таких размышлений на отвлеченные темы становится еще тоскливее, чем от мыслей о конкретных проблемах. Хорошо хоть, что сердце не реагирует, хотя я его в последние дни мучаю — виски меньше, зато кофе и сигарет больше обычного, всегда так получается, когда начинаю сдерживаться с выпивкой.

Делать в конторе больше абсолютно нечего, а день еще только начался. Поручать заказ билетов секретарше не хочу, не ее дело, куда я собрался, вот и поеду сейчас сам в агентство, билеты закажу, а потом заеду на Архипова… как это теперь называется?.. Спасоглинищевский переулок, давно там не был, пора…

Машина тяжело ползет в пробках по бульварам, я нервничаю и ничего не могу с собой поделать, хотя никуда не спешу. В первом же попавшемся турагентстве — на всю операцию потребовалось десять минут — уже заказаны билеты, завтра Гена заедет и заберет их. Пора бы перестать удивляться, а я все вспоминаю, как впервые собирался за границу, в Болгарию. Оформлять начали за два месяца… Никогда мое поколение не научится воспринимать новую жизнь как норму, норма осталась там, а теперь послабления.

Перед тем как пересечь Тверскую, поток вовсе останавливается. Я разглядываю машину справа, это древняя «шестерка», за рулем хмурый мужик лет сорока, рядом женщина чуть помоложе с неярким, но милым лицом, правильные неприметные черты, выражение грустное — да, скорей всего, просто тоже злятся из-за пробок, а мне опять мерещится романтическая история. Стояла когда-то, когда и пробок-то еще не было, перед светофором такая же «шестерка», и женщина почувствовала взгляд из соседней машины, сказала мужчине… а, хватит! Хватит.

Ничего не было, прошлого нет и не было никогда.

Поехали.

Едем.

Все.

Мы сворачиваем в самом конце бульваров направо, поднимаемся по Солянке, и через две минуты Гена тормозит перед ампирными колоннами.

Я надеваю кепку — с утра захватил с собой — и вхожу в тихий, как в провинциальном кинотеатре, вестибюль, стены которого густо заклеены объявлениями, приоткрываю дверь в правую, малую молельную комнату. Бормотание и вскрикивания нескольких мужских голосов окатывают меня. Я пытаюсь угадать спину реба Яши — за столько лет я так и не узнал его фамилии — среди нескольких спин, покрытых белыми, с черными полосками талесами. Все одинаковые — спущены с левых плечей пиджаки, ремешками обмотаны обнаженные левые руки…

И тут же он оглядывается.

Я знаю его уже почти сорок лет. И тогда он был маленьким узкоплечим стариком, и тогда желто-седые волосы на висках просвечивали розовой сухой кожей, и почти не изменился он за эти годы, только стал еще меньше.

Мы идем в большой пустой зал, садимся рядом, он крепко держит меня за руку маленькой сухой лапкой, от которой идет странный жар, будто у него повышенная температура. Светло-голубые глаза его немного слезятся, но лицо выражает радость.

— Ну, Миша, вас же не было целый год, и где вы были? Я вам даже звонил, представляете? — Он говорит шепотом и оглядывается по сторонам, хотя в зале, кроме нас, никого нет. — Вы помните, что я вам звонил?

— Помню, реб Яша. — Я осторожно вытягиваю руку из его цепких пальчиков и кладу ему на плечо, под талесом я чувствую тонкие кости, как будто глажу птицу. — Я был занят, много работаю… А как вы?