Он взял Элен за руку, и они пошли назад. На полпути, в парке, потому что было очень холодно, а они чувствовали себя такими счастливыми, они взяли и побежали.
Когда они добежали до дома, часы как раз пробили полночь.
Эдуард и Элен
— Решительно и бесповоротно, — заявил Кристиан. — На прошлом — крест. И не нужно меня отговаривать.
Он замолк и огляделся с отчаянной миной белого клоуна, взывающего к состраданию зрителей.
— Но вот я смотрю на все это — и вижу, что все не так просто. А ты как думаешь, Эдуард? Может, пойти поискать бутылку вина? Тебе не кажется, что вино мне поможет? — Он скроил жалостливую гримасу. — А то я совсем впал в хандру.
— Немного выпить тебе явно не повредит. Почувствуешь себя веселее. Сам понимаешь, такое легко не дается.
— Тогда посмотрю в погребе. На кухне, может, и найдется бутылка ординарного хереса, хотя и то едва ли. А здесь ничегошеньки нет. Мамочка к спиртному не притрагивалась. Отец, тот, понятно, прикладывается. Перед ленчем — два бокала розового джина[8]; за обедом — по стаканчику виски с содовой, до и после. И никогда не изменял этой привычке. — Кристиан помолчал. — Правда, удивительно? Я только что вспомнил об этом. Отец уже десять лет как в могиле. И почему именно розовый джин? Он же был офицером в сухопутных войсках, не на флоте. Странно.
— В сухопутных? — переспросил Эдуард, который ничего не понял.
— Ну да. Джин — это морской напиток. Когда солнце садилось над нок-реей, а может, и над всей Британской империей, офицеры Британского флота выпивали — и почему-то непременно пили джин с ангостурой. Но отец ни разу не всходил на корабль без крайней необходимости. Он служил в кавалерии и считал, что упадок нашей страны начался с появлением танков. Поэтому мне и странно — при чем тут джин? Жаль, не спросил у него в свое время. — Кристиан вымученно улыбнулся. — Впрочем, неважно. Пойду-ка порыщу в погребе, пока совсем не скис. Ты подожди меня здесь, я мигом обернусь.
И, распахнув дверь гостиной, он вышел в холл.
Эдуард послушал, как его шаги, отдаваясь от каменных плит, удалились в сторону кухни, и огляделся. В доме царили непривычная тишина и покой. На миг у него возникло ощущение, будто дом замер и чего-то ждет.
Он прислушался к безмолвию. Куэрс-Мэнор, выходящий окнами на беркширские пустоши, — в этом доме на границе Беркшира и Оксфордшира прошло детство Кристиана. В последнее время Эдуард бывал здесь нечасто, обычно вместе с Кристианом, чтобы морально поддержать друга, когда тот приезжал проведать мать. Но лет двадцать тому назад, когда они с Кристианом учились в Оксфорде, Куэрс-Мэнор был ему вторым домом. Значит, он бывал тут и зимой, не мог не бывать, — и тем не менее этот дом почему-то всегда вспоминался ему в связи с летом.
Понятно, закон избирательности памяти — что-то забывается, а что-то другое выступает с особой четкостью. Этот дом и парк при нем всегда вспоминались Эдуарду в зелени мая или начала июня — погруженными в тот особенный, густо-золотой предвечерний свет, который медленно-медленно отмеряет удлиняющиеся тени на свежих газонах.
И вот снова июнь, часов десять утра. Солнце уже заглядывает в окна по южному фасаду, бросая на пол сквозь опущенные жалюзи высоких окон косые лучи. За двадцать лет ничего не изменилось, и дом остался почти таким же, но, впрочем, в этом нет ничего удивительного: он и за двести лет претерпел очень мало перемен в своем облике.
Типично английский дом. Типично английская комната. По сравнению с таким же французским достойным особняком — никакой официальности, ни малейшего почтения к модным веяниям. Все в светлых тонах. Выцветший мебельный ситец с цветочным узором — на шторах и на обивке диванов и глубоких кресел. Мебель, в основном работы старых мастеров, расставлена так, словно каждый предмет всегда стоял именно на этом месте и не мог стоять ни на каком другом. Комната пахла воском и еще той странной мускусной смесью, что каждый год мать Кристиана готовила и ссыпала в чашу вустерского фарфора, стоящую на квадратном пембрукском столике — вот он, здесь. Эдуард размял в пальцах засохшие лепестки и ощутил, чем пахнет прошлое. — запах вчерашнего лета и летних месяцев двадцатилетней давности.
По стенам висели картины — несовместимое сочетание, бесившее Кристиана: семейные портреты восемнадцатого века, ценность которых не мог отрицать даже Кристиан, соседствовали с набором акварелей викторианской поры — выцветшими видами швейцарских озер и индийскими пейзажами, преимущественно любительскими упражнениями давно сошедших в могилу кузин и тетушек. Эдуарду нравился этот контраст; нравилась эта комната; нравился этот дом.
В комнате, как было заведено летом, стояло железное ведерко, с верхом наполненное собранными в парке еловыми шишками. Рядом, у кресла, которое неизменно занимала матушка Кристиана, лежал коврик, облюбованный многими поколениями ее мопсов; стояла рабочая корзиночка с мотками шерсти и шелковой нити для тканья; находился столик, заваленный номерами «Поля» и «Журнала Королевского общества садоводов»; сверху лежали книги, которые ей, как провинциальному абоненту, прислали из Лондонской библиотеки. Очки — круглые, в черепаховой оправе, такие же строгие, какой была их хозяйка, — все еще покоились на одной из книг.
Она скончалась три недели тому назад так же тихо, как жила. Эдуард посмотрел на стопку книг, взял в руки самую верхнюю — она оказалась отчетом о ботанических экспедициях в Китай Эрнеста Уилсона. Когда он раскрыл книгу, из нее выпорхнул листок бумаги: Эдуард поднял его и увидел, что это — памятка, которую составила мать Кристиана. Он прочитал: «Дельфиниумы на бордюре Южной клумбы — убрать. Слишком крупные, забивают другие цветы. Туркестанскую розу — на круглую клумбу? Красиво на фоне тисов — яркими пятнами».
Когда она это написала? Эдуард бережно отложил памятку, чтобы не затерялась. Сосредоточенно сдвинув брови, он подошел к окну и обозревал прославленный сад. Матушка Кристиана предстала перед ним как живая: вот она наклоняется вдохнуть аромат розы, вот останавливается вырвать нахальный сорняк, вот задерживается поглядеть на знаменитые цветочные бордюры, достает маленькую записную книжку и что-то в нее заносит. Однажды, когда она сделала очередную запись, он спросил: «Неужели вы хотите заменить посадки?» Ему тогда было двадцать лет, а матери Кристиана сорок пять — пятьдесят. Она внушала ему священный трепет.
«Они совершенны», — добавил он в тот раз, и она улыбнулась, наградив его проницательным взглядом голубых глаз, которые унаследовал от нее Кристиан. На ее лицо падала тень от старой соломенной шляпки, которую она всегда надевала, выходя летом в сад.
— Эдуард, сады и парки не могут достигать совершенства. Поэтому я их и люблю.
Эдуард стоял, упершись взглядом в высокую кирпичную стену по ту сторону газона — стена отделяла собственно сад от парка. Рассаженные вдоль стены — тщательно продуманным образом, так что образовывали естественные купы кустов, — розы сейчас стояли в цвету. «Эме Вибер», «Мадам Исак Перейра», «Небесная» с ее нежно-серыми листьями, «Зефрин Друэн», «Леди Хиллингдон», «Слава Дижона» — уже осыпающаяся, ее прекрасные желтовато-коричневые цветы источали аромат крепкого чая. В ушах Эдуарда раздавался голос матери Кристиана, называвший розы по именам.
Он распахнул высокое окно и ступил на террасу. Недавно прошел дождь, трава обсыхала на солнце; от нее шел насыщенный крепкий запах — запах лета.
На секунду лужайка предстала перед Эдуардом полной народа. Юноши в белой фланели; крокет, в котором Кристиан не знал себе равных; чуть дальше — стайка девушек и молодых женщин. Прошлое возникло перед ним как наяву: он слышал удары молотка по мячу, далекие всплески смеха. Эдуард отвернулся, взглянул на дом — и все исчезло. Дом снова погрузился в безмолвие, и на лужайке было тихо. Он вернулся в гостиную как раз тогда, когда пришел Кристиан.
8
Джин с горькой настойкой — ангостурой.