— Посмотрите, — отвлек учителя Кеша. — Верблюды… на Голубую падь груз везут.

На Новые Ключи через таежную чащобу, через кедровую глухомань прибыл верблюжий караван. Желто-бурые косматые животные, впряженные в сани, высокомерно несли приплюснутые головы. Из разверстых, наискось двигающихся челюстей выпирали крупные и желтые, как у курильщика, махорочного цвета зубы.

Верблюды ложились на мерзлую землю, подобрав ноги в «калошах» из толстой кожи. Они старательно пожевывали топыристыми губами, выпыхивали из пасти клубы пара и терпеливо ожидали погонщиков на Урюм.

Хромов с удивлением рассматривал горбатых степняков, безмолвно и важно несших свою службу в суровой забайкальской тайге. Но рудничным жителям верблюжий караван был не в новинку. Только вечно любопытная детвора собиралась вокруг равно длинных животных, тыча в них пальцами и выкрикивая «тымэн, тымэн» — монгольское слово, перекочевавшее, как верблюды, из степей в тайгу, в русский обиходный разговор.

Солнце взорвало морозную «копоть». Золотые нити пронизали воздух и соединили небо, сопки, Джалинду, домики поселка в единый сверкающий слиток.

Хромов и Кеша заспешили в школу: на это утро был назначен митинг. Вчера на рудник пришла весть о том, что Финляндия Маннергейма, поверженная Красной Армией, капитулировала и подписала мирный договор.

Когда Хромов и Кеша вошли в зал, они увидели ребят, толпившихся возле географической карты. Трофим Зубарев торопливо орудовал на ней цветными карандашами. Он отчертил красным карандашом жирную ломаную линию. Она прошла севернее Выборга и западнее Ладожского озера в направлении на северо-восток. Красным кружочком обвел Зубарев полуостров Ханко.

Он отодвинул ребят от карты и оценивающим взглядом окинул ее:

— Точность и аккуратность! Глазомер и художественный вкус!

Он вдруг поспешно, будто что-то вспомнив, сунул карандаш в верхний карман пиджака и подбежал к окну.

Ребята уже выстраивались в линейку по всей длине школьного коридора, в два ряда: младшие — в первой линии, старшие — во второй.

Трофим подошел к директору школы:

— Платон Сергеевич!

— Что тебе?

— Значит, на карту я все нанес.

— Хорошо… А почему ты не в строю?

На матовом лице Зубарева лихорадочно горели глаза.

— Я нездоров. Разрешите пойти к врачу.

Кухтенков пытливо взглянул юноше в глаза:

— Иди.

И предоставил слово учителю географии.

Что можно сказать в какие-нибудь десять-пятнадцать минут, когда надо сказать так много!

В таких случаях внутри у Хромова словно все напруживалось, и он чувствовал легкий озноб во всем теле. Мобилизовывались все духовные силы, вся нервная энергия.

И это ощущение, эта внутренняя нервная сосредоточенность, эта страстная убежденность всегда рождали слова — нужные и сильные, взволнованные и волнующие, слова, которые соединяли Ленинград, Балтику, Карельский перешеек с Новыми Ключами широкой дорогой общей жизни и единой цели.

— Разве ты, Кеша Евсюков, — говорил Хромов, — не делал на-днях доклада об истории русского флота? А сколько книг перечитал ты, Тиня Ойкин, чтобы рассказать на историческом кружке о битве на Чудском озере! А Зоя Вихрева разве не показывала мне тетрадь, заполненную сведениями о жизни и творчестве Ломоносова! А ты, Трофим Зубарев, не забыл свой труд, посвященный обороне Петрограда от Юденича…

Хромов поискал в шеренге Зубарева и не нашел.

Учитель говорил о Ленинграде, о победе Красной Армии, о Новых Ключах, о школе…

— Ух ты, припоздал малость!

Дед Боровиков ввалился в зал в своей шапке-ушанке, с бородой, похожей на зимний лес, — он напоминал новогоднего деда Мороза.

— Просил без меня не начинать! — укоризненно оказал дед Кухтенкову.

Тот виновато развел руками и показал на круглые в простенке часы — через пять минут начинался первый урок.

Но дед вдруг скривил лицо, славно выпил уксусу, и почесал указательным пальцем переносицу. Директор, хорошо знавший деда, понял, что тому надо посекретничать.

Он шепнул Хромову, чтобы тот заканчивал митинг, и пошел с Боровиковым в учительскую.

— Ей-богу, Платон Сергеевич, этот парень хочет с верблюжатниками уйти.

— Кто?

— Трофим… Зубарев… у которого мать в Иенде… Сам слышал, как с погонщиками договаривался.

Кухтенков в одной кепке выбежал в коридор. Одновременно прозвучал звонок. Через несколько минут директор вернулся. Он с укоризной сказал деду:

— В классе твой беглец, у Варвары Ивановны на уроке.

Дед вскипел:

— Я, Платон Сергеевич, не сорока. Двадцать лет меня знаешь. А у парня лицо смутное. Свербит у него на душе. Присмотри получше.

Дед вышел, а директор школы остановился на пороге своего кабинета и сказал вслух:

— Да, но почему он на уроке, если отпрашивался к врачу?.. Зайдите, Андрей Аркадьевич, поговорим, — обратился он к входившему в учительскую Хромову.

24. Трофим Зубарев не ходит в школу

Через несколько дней Трофим Зубарев небрежно сказал товарищам-интернатцам:

— Кухня продснабовская меня не устраивает. Перехожу на сухое питание.

И перестал ходить в столовую.

Поля Бирюлина, принимавшая к сердцу каждую мелочь, тут уж не на шутку вышла из себя:

— Ничего не могу понять! Избаловались мальчишки, и всё! Трофиму не нравятся котлеты и шницели, подавай ему поросенка и гусятину. А дружка его Антона вилами из столовой не вытащишь, после всех уходит. Ничего не пойму!

— Одно слово — граф, дворянин, — подхватывал Ваня Гладких, сияя веснушками. — В их усадьбе на Иенде свой повар был.

Но ребята великолепно знали, что мать Трофима Зубарева работала уборщицей в пендинской конторе и что единственный ее сын вырос среди будничных забот о хлебе.

На все расспросы и укоры Зубарев холодно отвечал:

— Меню не устраивает! Однообразие!

Так прошло с неделю-полторы.

Однажды Трофим Зубарев не пришел на уроки.

— Слушай, Кеша! — Зоя в перемену отвела Евсюкова в сторону. — Неладно с Трошей.

Зоя быстро перебирала короткими пальчиками косички, лицо ее раскраснелось. Она долго убеждала в чем-то Кешу, и только звонок прервал их разговор.

На другое утро Кеша пришел в интернат. Зубарев сидел на крыльце, погруженный в учебник истории.

— Ты что, Троша, нездоров?

— Видимо, так, раз вышел свежим воздухом подышать.

Кеша вгляделся в осунувшееся лицо товарища, и что-то защемило у него внутри.

— Троша, помнишь, во время похода мы часто говорили о дружбе…

— Помню, Кеша, спасибо, — ответил Зубарев. — Но ты меня перебил на самом интересном месте. Я как раз дошел до реформ Сперанского…

— А честь класса? — не отступал Кеша. — А совесть комсомольца?

Лицо Зубарева стало бледным, но он молчал, уткнув глаза в книгу.

Так Кеша ничего и не добился от Зубарева. Тогда, раздосадованный, он «взял в клещи» Антона Трещенко. Тот вертел своей кислой физиономией то в одну, то в другую сторону, брюзжал, отнекивался и, наконец, поняв, что от Кешиной мертвой хватки ему не уйти, рассказал: все дело в том, что Дарья Федоровна заболела, и вот уже второй месяц, как Зубарев не получает денег из дому. Он мог бы, конечно, питаться в кредит — это разрешали интернатцам, попавшим в затруднительное положение; можно было бы заявление написать в прииском, на Иенду — помогли бы. Но самолюбие у Графа — Кеша ведь это знает, — самолюбие дьявольское. Вон он и разыграл комедию, решил перетерпеть. Никакого «сухого питания», конечно, у него нет. Парень ослабел и за мать беспокоится. Кеша отругал Антона, повертел перед его носом железным своим кулаком и пошел в школу, рассчитывая застать там Платона Сергеевича.

Он не ошибся. Директор был в учительской. Он убеждал в чем-то Хромова. Кеша услышал последние слова:

— Андрей Аркадьевич, вам не кажется, что мы успокоились? В школе вообще никогда нельзя успокаиваться. Помните наш с вами первый разговор?

— Помню, Платон Сергеевич, — отвечал Хромов. — Вот я и хотел вам сказать. Геннадий Васильевич предлагает…