Джонсон невольно вскрикнул.

— И вот, не так давно, изучая историю нашей революции по архивным материалам, в архиве одного из бывших министерств я нашел заявление Гильберта о разрешении ему построить «Консерваториум» для консервирования безработных. Гильберт подробно и красноречиво писал о том, какую пользу можно извлечь из этого средства в «деле изжития периодических кризисов и связанных с ними рабочих волнений». Рукою министра на этом заявлении была наложена резолюция: «Конечно, лучше, если они будут мирно почивать, чем бунтовать. Разрешить»…

Но самое интересное было то, что к заявлению Гильберта был приложен план шахт. И в этом плане мое внимание обратила одна шахта, шедшая далеко в сторону от общей сети. Не знаю, какими соображениями руководились строители шахт, прокладывая эту галлерею. Меня заинтересовало другое: в этой шахте могли остаться тела, неповрежденные катастрофой. Я тотчас сообщил об этом нашему правительству. Была снаряжена специальная экспедиция, и приступлено к раскопкам. После нескольких недель неудачных поисков нам удалось открыть вход в эту шахту. Она была почти нетронута, и мы направились вглубь ее.

Жуткое зрелище представилось нашим глазам. Вдоль длинного коридора в стенах были устроены ниши в три ряда, а в них лежали тела. Ближе ко входу, очевидно, проник горячий воздух, при взрыве он сразу убил лежавших в анабиозе людей. Ближе к середине шахт температура, видимо, повышалась более медленно, и несколько рабочих ожило, но они, вероятно, погибли от удушья, голода или холода. Их искаженные лица и судорожно сведенные члены говорили о предсмертных страданиях.

Наконец, в самой глубине шахты, за крутым поворотом, стояла ровная холодная температура. Здесь мы нашли только три тела, — остальные ниши были пустые. Со всеми предосторожностями мы постарались оживить их. И это нам удалось. Первым из них был известный астроном Эдуард Лесли, гибель которого оплакивал весь ученый мир, вторым — поэт Мерэ и третьим — Бенджэмин Джонсон, только что доставленный мною сюда на аэроплане… Если моих слов недостаточно, в подтверждение их я могу привести неоспоримые доказательства. Я кончил!

Все сидели молча, пораженные рассказом. Наконец, Джонсон тяжело вздохнул и сказал:

— Значит, я проспал семьдесят три года? Отчего же вы не сказали мне об этом сразу? — обратился он с упреком к Круксу.

— Дорогой мой, я опасался подвергать вас слишком сильному потрясению после вашего пробуждения.

— Семьдесят три года!.. — в раздумьи проговорил Джонсон. — Какой же у нас теперь год?

— Август месяц, тысяча девятьсот девяноста восьмой год.

— Тогда мне было двадцать пять лет. Значит, теперь мне девяносто восемь…

— Но биологически вам осталось двадцать пять, — ответил Крукс, — так как все ваши жизненные процессы были приостановлены, пока вы лежали в состоянии анабиоза.

— Но Фредерика, Фредерика!.. — с тоской вскричал Джонсон.

— Увы, ее давно нет! — сказал Крукс.

— Моя мать умерла уже тридцать лет тому назад, — проскрипел старик.

— Вот так штука! — воскликнул молодой человек. И, обращаясь к Джонсону, он сказал:

— Выходит, что вы мой дедушка! Вы моложе меня, а у вас семидесятипятилетний сын!..

Джонсону показалось, что он бредит. Он провел ладонью по своему лбу.

— Да… сын! Самуэль! Мой маленький Самуэль — вот этот старик! Фредерики нет… Вы — мой внук, обратился он к

своему тезке Бенджамину, — а та женщина и ребенок?..

— Моя жена и сын…

— Ваш сын… Значит, мой правнук! Он в том же возрасте, в каком я оставил моего маленького Самуэля!

Всемирный следопыт 1926 № 06 - _07_str09.png
— Не забывай, что я твой отец! — крикнул с дерева Джонсон расходившемуся старику.

Мысль Джонсона отказывалась воспринимать, что этот дряхлый старик и есть его сын… Старик-сын также не мог признать в молодом, цветущем, двадцатипятилетием юноше своего отца…

И они сидели смущенные, в неловком молчании глядя друг на друга…

VIII. Агасфер.

Прошло почти два месяца после того, как Джонсон вернулся к жизни.

В холодный, ветреный сентябрьский день он играл в саду со своим правнуком Георгом.

Игра эта состояла в том, что мальчик усаживался в маленькую летательную машину, — авиэтку с автоматическим управлением. Джонсон настраивал аппарат управления, пускал мотор, и мальчик, громко крича от восторга, летал вокруг сада на высоте трех метров от земли. После нескольких кругов аппарат плавно опускался на заранее определенное место.

Джонсон долго не мог привыкнуть к этой новой детской забаве, неизвестной в его время. Он боялся, что с механизмом может что-либо случиться и ребенок упадет и расшибется. Однако, летательный аппарат действовал безукоризненно.

— Посадить ребенка на велосипед тоже казалось нам когда-то опасным, — думал Джонсон, следя за летающим правнуком.

Вдруг резкий порыв ветра отбросил авиэтку в сторону. Механическое управление тотчас же восстановило нарушенное равновесие, но ветер отнес аппарат в сторону. Авиэтка, изменив направление полета, налетела на яблоню и застряла в ветвях дерева.

Ребенок в испуге закричал. Джонсон, в неменьшем испуге, бросился на помощь внуку. Он быстро вскарабкался на яблоню и стал снимать маленького Георга.

— Сколько раз я говорил вам, чтобы вы не устраивали ваших полетов в саду, — вдруг услышал Джонсон голос своего сына, Самуэля.

Старик стоял на крыльце и в гневе потрясал кулаком.

— Есть, кажется, площадка для полетов, нет, непременно надо в саду! Неслухи! Беда с этими мальчишками. Вот поломаете мне яблони, уж я вас!..

Джонсона возмутил этот стариковский эгоизм. Старик Самуэль очень любил печеные яблоки и больше беспокоился за целость яблонь, чем за жизнь внука.

— Ну, ты, не забывайся! — воскликнул Джонсон, — обращаясь к старику-сыну. — Этот сад был впервые разведен мною, когда еще тебя на свете не было! И покрикивай на кого-нибудь другого. Не забывай, что я твой отец!

— Что ж, что отец? — ворчливо ответил старик. — По милости судьбы, у меня отец оказался мальчишкой! Ты мне почти-что во внуки годен! Старших слушаться надо! — наставительно закончил он.

— Родителей слушаться надо! — не унимался Джонсон, спуская правнука на землю. — И, кроме того, я и старше тебя. Мне девяносто восемь лет!

Маленький Георг побежал в дом к матери. Старик постоял еще немного, шевеля губами, потом сердито махнул рукой и тоже ушел.

Джонсон отвез авиэтку в большую садовую беседку, заменявшую ангар, и там устало опустился на скамейку, среди лопат и граблей.

Он чувствовал себя одиноким…

Со стариком-сыном у него совершенно не сложились отношения. Двадцатипятилетний отец и семидесятипятилетний сын, — это ни с чем несообразное соотношение лет положило преграду между ними. Как ни напрягал Джонсон свое воображение, оно отказывалось связать воедино два образа: маленького двухлетнего Самуэля и этого дряхлого старика.

Ближе всех он сошелся с правнуком — Георгом. Юность вечна. Дух нового времени не наложил еще на Георга своего отпечатка. Ребенок в возрасте Георга радуется и солнечному лучу, и ласковой улыбке, и красному яблоку так же, как радовались дети его возраста тысячи лет назад. Притом и лицом он напоминал его сына — Самуэля-ребенка… Мать Георга, Элен, также несколько напоминала Джонсону Фредерику, и он не раз останавливал на ней взгляд тоскующей нежности. Но в глазах Элен, устремленных на него, он видел только жалость, смешанную с любопытством и страхом, — как-будто он был выходцем из могилы.

А ее муж, внук Джонсона, носивший его имя, Бенджэмин Джонсон, был далек ему, как и все люди этого нового, чуждого ему поколения.

Джонсон впервые почувствовал власть времени, власть века. Как жителю долин трудно дышать разреженным горным воздухом, так Джонсону, жившему в первую четверть двадцатого века, трудно было примениться к условиям жизни конца этого века.